Кто же дослушает, и уж тем более, кто же поверит.
До начала занятий оставались считанные дни. Даже мечтать о том, что за это время фингал угаснет, не приходилось, напротив, он только еще распустится, наберет махрового цвета.
О, горе мне, не умеющему быть счастливым!..
Последующие уроки жизни, скажем, были не столь впечатляющими, но тоже чему-то учили, постоянно напоминая о том, что радость — это палка о двух концах.
Как показала практика за пятнадцать лет работы на киностудии, в то время, когда ты радуешься удаче, какое-то количество граждан убежденно считает твое поведение бестактным, улыбку глупой и наглой, приглашение к выпивке лицемерным, закуску недостаточной и т. д. Знал уже к своим тридцати шести, что стоит тебе ответить на вопрос: «Как поживаешь?», «Как дела?» — в американском стиле: «Превосходно!» — как у собеседника тут же пропадает к тебе интерес и охота продолжать расспрашивать. Знал ведь… Но одно дело знать, другое научиться носить на себе рубище для утешения, а скорее подпитки самоуважения тех, кто готов тебе сострадать, сочувствовать, соболезновать, даже в беде помочь, но видеть тебя счастливым согласен лишь один раз и только на свадьбе. Даже когда у меня родился сын, обнаружились огорченные — дескать, с меня бы и дочки хватило.
В свои тридцать шесть я решил круто повернуть жизнь.
Хватит пятнадцать лет заниматься донорством в сценарном отделе киностудии, хватит готовить заявки-поправки, сочинять заключения-представления, умничать на редсоветах-худсоветах…
Редакторская братия с жреческими лицами, счастливо оставаться, я машу вам рукой, меня приняли на Высшие режиссерские курсы!
После представления всего сонмища документов и материалов, начиная с анализа мочи, без которого не давали справку о здоровье, кончая экспликациями-расплекациями, «а также другими материалами, позволяющими судить о творческих способностях поступающего», после придирчивого отбора у себя на «Ленфильме», после письменных и устных экзаменов в Москве наконец последнее собеседование с приемной комиссией в полном составе — какие имена! какие лица! цвет советской кинематографии!
— С вами у нас, Михаил Николаевич, разговор короткий! — сделав строгое лицо, произнес отец Высших курсов, заслуженный деятель искусств Леонид Захарович Трауберг. — Вы приняты. Поздравляем. Зовите следующего.
Следующим был дорогой моему сердцу, а теперь и памяти Виктор Аристов.
Он был Человек «в полном смысле этого слова», как говорил один из героев ленфильмовских картин.
В работе с талантливым и упорным Алексеем Германом, а Виктор был у него вторым режиссером, сложилась удивительная пара, о которой проще всего сказать в балетных терминах. Мужскую партию исполнял Аристов, он создавал фундамент, основу кадра, он был незаменим в поддержке, позволяя Герману взмыть и уже там, наверху, делать зрителям «красиво». Так они и работали: Аристов внизу и потому менее заметен, Герман — наверху, во всей естественности и блеске своего мастерства. Их совместно сработанные фильмы я люблю больше, чем те, что сделаны каждым самостоятельно.
Виктор Аристов… Не вспоминать бы какого-то несчастного стукача, а рассказать о тебе, пропитанном талантом до кончиков ногтей, о которых ты не думал, хотя и был дельным человеком. Ты не думал о коротковатых брюках, о куцем пиджачке, внатяжку сидевшем на твоей громоздкой фигуре, зато ты здорово умел думать о том, что было для тебя интересным и важным, — о людях, о книжках, о кино.
Я буду редактором твоей первой короткометражки, которая должна была стать пропуском в большое кино.
В соответствии с заведенным порядком мы предъявим твое семнадцатиминутное детище редсовету, потом худсовету объединения, потом худсовету киностудии с участием общественности и представителей райкома партии, потом отвезем и покажем в Смольном секретарям городского и областного комитетов партии, выслушаем замечания, сделаем поправки, помнится, очень небольшие, и получим право поехать в Москву и предъявить коротенький фильм «Свояки», снятый по рассказу Василия Шукшина, в Госкино СССР!
Как на нас будет кричать Борис Владимирович Павленок, главнокомандующий художественной кинематографией, заместитель председателя Госкино!
Как он будет кричать на нас в своем кабинете, как он будет кричать из-за своего стола:
— Кабак на экране развели! Курилку устроили! Сивухой с экрана несет!
Мы поймем, конечно, что это как бы и не сами Борис Владимирович кричат, мы поймем, что это в них обжигающе свежее историческое июньское, то ли еще более историческое июльское постановление Пленума ЦК КПСС кричит, кричит «О мерах по борьбе с пропагандой выпивки, курения табака и произнесения грубых слов вслух».
Да, Центральный Комитет тоже прибегал к своеобразной «шоковой терапии», спускал благодетельные наставления и предписания к улучшению жизни, не наносившие урона бюджету, потому что пить после исторических постановлений никто не бросал, да и табачный промысел тоже не терпел убытку.
В рассказе у Шукшина встретились два свояка, мужики, женатые на сестрах, для знакомства выпили, покурили и немножко покуролесили.
Что нам остается делать? Мы с Виктором только что не в один голос затараторим: дескать, у Шукшина герои рюмку мимо рта не проносят, да и не выпивши с чего бы им куролесить, а пропаганды здесь никакой нет, и даже наоборот…
О, вот, оказывается, мы наступили на такую мозоль в Борисе-то Владимировиче, о существовании которой и предположить не могли.
Издай завтра всезаботливый ЦК историческое постановление «О защите обоняния советских людей от всякого рода благоуханий, разнеживающих и могущих возбудить плотские помыслы и движения» — и в ближайшие полгода на экранах страны никто не будет нюхать цветы и орошать себя духами и одеколоном.
— Не смейте спекулировать именем Шукшина! Вам здесь этого никто не позволит! — загрохочет Борис Владимирович пуще прежнего, это будет какой-то камнепад, каждое слово в исполнении раскатистого низкого голоса будет давить и расплющивать.
Действительно, Шукшина они с честью похоронят и теперь решат бессменно стоять в почетном карауле около его литературного наследства, чтобы дорогие их сердцу сочинения в руках растерявших стыд и совесть спекулянтов, таких, как мы с Виктором, не служили пропаганде вредного для народного здоровья питья крепких напитков, курения табака и поводом для душевредительного произнесения грубых слов вслух.
Может быть, и не запомнился бы мне этот начальственный крик с такой отчетливостью, если бы вразумлявший нас не был в душе художником и большим артистом.
Почему-то не оставляло во время этой грозной пляски с томагавком такое чувство, будто крики адресованы не только нам, а может быть, и не столько нам, сколько кому-то незримому, властно присутствующему здесь, требовательно взирающему на всех нас и строго внимающему прежде всего хозяину кабинета. Так и шаман в экстатическом камлании адресуется не только, и даже не столько, к присутствующим, сколько к незримо управляющим всеми нами силам. И гнев его был свят, и готовность стереть в порошок всех, кто несет в себе скверну хмельную, табачную и сквернословную, была несомненна… Еще немного, и, кто знает, может быть, слезы раскаяния выступили бы на наших пристыженных глазах. Но зазвонит телефон.
Борис Владимирович оборвет свою жаркую проповедь на половине крика. Среди полдюжины телефонов под левой рукой заверещавший будет угадан безошибочно и тут же снята трубка.
Секундное молчание — и вместо приветствия на весь кабинет раздастся радостный… мат, то самое сквернословие, к воздержанию от которого косвенно призывало историческое июльское постановление Пленума ЦК КПСС. Лицо зампреда расправится, разгладится в масленый блин. «И слышать ничего не хочу… Иди ты на … — и счастливый радушный москвич оборвет заглянувшего в Москву, как мы догадались, друга на полуслове, назвав при этом мужской половой орган коротко и грубо. — Пока мы с тобой бутылку коньяка не раздавим… И слушать ничего не хочу, все, посылаю машину… Своя есть? Смотри, какой важный стал! За тобой… — и здесь как бы и без всякой уже необходимости будет употреблена непечатная идиома, — не угонишься!.. Я-то? Да совершенно свободен! Прямо ко мне. Все! Жду».
Много ли надо времени, чтобы отнять телефонную трубку от левого уха и положить левой же рукой на телефонный аппарат? Но этого времени как раз и хватит, чтобы сверкнувший розовым масленым блеском лик стал похож на прежний сокрушительный кулак.
О, если бы не этот телефонный звонок, начальственный разнос был бы не больше чем, ну, в конце-то концов, дежурной головомойкой. Но уже совершенно новой музыкой прозвучат крики о том, что нам не позволят выставлять наш народ пьющим и грубым на язык после всего того, что мы только что услышали.