— Что есть, то и рассказываю.
Кондрат только крутил головой, посмеиваясь.
Загорский уже ничему не удивлялся, ко всему привык.
Видел грязное и просмердевшее насквозь Зарядье, где нельзя было дышать и где, однако, жили люди, жили всю жизнь. Самая перекатная голь, бедность, отчаяние, самое дно. Ни воздуха, ни хлеба, ни воды — единственный пруд в Зарядьевском переулке да еще колодец в Знаменском монастыре, в котором вода была настолько соленой, что годилась разве для засолки огурцов.
Эту местность наполовину заселяли евреи. Тридцать пять лет тому назад им разрешили временно проживать в Москве на том условии, чтоб они останавливались в Зарядье, на Глебовском подворье, на срок от одного до трех месяцев в зависимости от гильдии торговца.
Так образовалось московское гетто, изменчивое, текучее, с резниками и шмукачами — торговцами обрезками меха, со скорняками, что вставляли в мездру белорусского бобра седые волосы енота и так сотворяли «бобра камчатского», с женщинами, что перед пейсахом (еврейская пасха) мыли в реке посуду, с галдящей толпой, с темными фигурами, что молились на берегу Москвы-реки напротив Проломных ворот, с невероятной, открытой для всех нищетой.
А рядом ютилась вторая половина: мальцы с жидкими волосами, извозчики, ученики ремесленников, шаповалы, голодные поводыри медведей.
Медведи не желали бороться и сразу протягивали лапу за подачкой. У всех были подпилены когти и зубы, а у многих выколоты глаза.
Сердце сжималось, когда видел все это. А народ, битый и драный, «благоденствовал с ним», с государем, как по нескольку раз в день официально утверждал гимн.
Медведь тянул лапу за подачкой. На звук.
Держава мечтала о черноморских проливах.
Наконец пришло известие. Андрея Когута должны были скоро привезти в Москву, чтобы сразу после пасхи отправить с этапом в Сибирь. И Андрея, и еще нескольких каторжан собирались поселить в Бутырской тюрьме, отдать в лапы печально известному Кирюшке, заковать в кандалы и отправить через Рогожскую заставу по Владимирке.
Нужно было действовать без промедления.
Прежде всего Алесь отправился на Смоленскую заставу и договорился там с четырьмя ямщицкими тройками. Дал денег и попросил, чтоб люди были наготове на протяжении недели после пасхи и днем и ночью. Он не собирался пользоваться этими упражнениями. Он просто знал: беглого прежде всего бросятся искать на ту заставу, откуда ведет дорога домой. И тут они найдут подготовленные тройки, сделают засаду и станут ждать прихода заказчиков, которые не придут, а беглецы тем временем будут уже далеко.
Для дела лошадей нанял Кирдун на Первой Мещанской, в ямской слободе у Крестовской заставы — так было менее подозрительно.
Кондрат обеспечил лошадей на вторую подставу (место, где меняли лошадей на сменных). Нанял для этого две знаменитые лаптевские тройки степной породы. Лаптев, мужик Саратовской губернии, приезжал в Москву гужевиком и всю зиму жил в городе. Его тройки, основная и заводная, уже несколько лет оставляли «за стягом» (то есть проходили «столб» (финиш), когда все остальные троиц были за тридцать саженей) все остальные тройки Москвы, даже знаменитую карауловскую. Алесь сам видел его последнюю победу на льду Москвы-реки, между Москворецким и Большим Каменным мостами.
Крикнул: «Родные, не выдайте!» — и все остались далеко за спиной глотать снежную пыль.
Лаптева отослали на «бойкий путь» к Троице-Сергию. Но никто не собирался ехать на Ростов, Переяславль или Ярославль. Пересев на лаптевские тройки, беглецы должны были свернуть налево, к железной дороге, чтобы, проехав несколько остановок, пробираться в Белоруссию с севера, а не с востока. Садиться в поезд в Москве было опасно.
После этого занялись Бутырками. Человек, которого они собирались выкрасть, должен был сохранить силы для побега. Кирдун, Алесь и Чивьин поехали на Бутырскую заставу, тихую, с поросшим прошлогодней травой Камер-коллежским валом. Прежде всего наметили удобную дорогу, по которой будут скакать от второй подставы через сады Бутырского хутора в направлении Тверского большака. Алесь ехал и вспоминал, как в одном и домишек хутора проходил едва ли не первый совет, на котором вели разговор о восстании. В каком именно, он забыл. Помнил — у пруда.
Что делать с палачом? Андрея не должны были везти на Болото. Его ждала «кобыла» прямо во дворе тюрьмы. Но знаменитого «Берегись, ожгу!» не миновать было и ему. И тут Чивьин проговорился, что Кирюшку легко подкупить. Тогда он, нанеся первый удар, остальные делал больше по «кобыле», чем по спине.
Раскольник ничего не знал. Он думал, что Алесь и его спутники просто интересуются городом. Но Кирдун все запоминал. На следующий день он рискнул, и ему удалось-таки сунуть палачу в лапу четвертной и при этом пообещать два раза по стольку, если каторжник Андрей Когут встанет жив и здоров на второй же день после порки, а не будет лежать между жизнью и смертью две недели, как все остальные.
— И «ожгу» не кричи, — сказал Кирдун. — За это получишь еще четвертную
— сотня будет.
— Как бы рука не сорвалась.
— Сорвется — не получишь.
— Ты ему кто?
— Тебе не все равно?
— Все равно, — согласилось быдло. — Ладно. Постараюсь.
Незаметно осмотрели тюрьму. Нет, убежать отсюда было невозможно. По крайней мере, за то короткое время, каким располагали они. Да и местность была неудобной. По эту сторону заставы, за кордегардиями (гауптвахтами), в которых жили солдаты и «щупальщики» [27], тянулись до самой тюрьмы огороды, теперь еще пустые и кое-где даже в пятнах последнего снега.
Зато обрадовались, найдя «нелегальный» проезд через вал, поближе к Марьиной роще. Если бы переняли на дороге — тут легко проскользнуть в Москву, чтобы отсидеться.
Теперь надо было подумать о пристанище у Рогожской заставы, где можно было бы прожить последние дни перед этапом. Спросили совета у Чивьина, сказав, что хотят уехать на какую-то неделю без слуг, а их поселить у кого-нибудь на Рогожской, потому что им одним занимать место в трактире и гостинице неудобно. Старик за свои услуги получал от Алеся щедрую плату и потому, не пускаясь в расспросы, начал думать.
— Да вот, чего лучше — возле полевого двора, где звериная травля Ивана Богатырева. Найдет он для людей комнатенку, не откажет мне.
Поехали к Богатыреву. Земля уже подсыхала. Невидимые жаворонки звенели в свежем небе. Приятно было ехать в открытой бричке, закрыв глаза и подставив лучам лицо.
— Что за человек этот Богатырев? — спросил Алесь.
— Ремесло у него странное, князь. Сырейное заведение. Шкуры сдирают. С быков заразных, больных. Там у него хаты, пуни, салотопки. Снимает он шкуры и с лошадей, и с медведей, волков, разной другой твари. Но тут дело не в этом. Главное — «травля».
— А это что?
— А это круг саженей на тридцать да вокруг него кресла, как в цирке. Травят там волков, медведей или быков.
— А быков зачем?
— А бывает так, что быка на бойне ударят молотком в лоб, но тот нет чтоб упасть, а стеговец — это как коновязь — выдерет и убежит. Тогда вот собаками травят. А собаки разные. На волка — волкодавы. На медведя — меделянские. Есть такие, что один на один медведя берут. Семь пудов весом, аршин и два вершка ростом, семь четвертей в длину до хвоста. А если не берет, тогда на помощь — мордаша. Такие вот собаки у Ивана… А на быков добрые псы у таганца, у Силина Павла Семеновича. Вот и травят. Публики иногда собирается тысячи три — любят это москвичи. Важные господа и те приезжают.
— Охота лучше, — сказал Алесь. — Да я теперь почти и не охочусь.
— Кому как, — сказал Чивьин. — Кому охота, кому травля до омерзения. Однажды к Богатыреву приехали морские офицеры. Это после Свистополя было, и развращены они тогда были — немыслимо. Как же — гир-рои. С битым задом. Ну а медведя известно как травят. В кругу два бревна, крест-накрест вкопанные в землю. На пересечении — кольцо, а за него зацеплен канат длиной аршинов пять-шесть. А на канате — медведь. В кругу сам Богатырев, а возле него хлопцы из Нового Села, что его слушаются, да все с кольями в руках: иногда на медведя, а иногда и на публику. И начали офицеры скандалить, потому что пьяные и возбужденные: «Богатырева травить! Бороду ему выдрать!» Успокаивали их по-доброму — нич-чего. Станового они прогнали. Полковника Калашникова, человека уважаемого, и того не послушали. Тогда идет к ним Дмитрий Большой из Нового Села, первый на Москву кулачник. Моряки ему кричат: «Прочь!» А он им: «Этого и нам, мужикам, простить нельзя, а не то что высокородным». Тут один из моряков Дмитрия Большого за бороду. Тот аж побелел. «Нет, — говорит, — барин! По-нашему не так». Да в охапку того, да в круг, к медведю. Публика тогда — на Дмитрия. А новосельцы с дружками — в защиту. Как начали бить офицеров, те врассыпную, на поле, на шоссе. А за ними новосельцы, в колья их да дубинками.