Далече маячут огоньки тавровские, вот завтра приплывут туда – а там что?
Опять тягость, опять каторга.
Молча поели плотогоны, помолились.
А спать не ложатся.
Тогда Пантелей встал, поклонился плотогонам в землю.
– Спасибо, ребята, – сказал, – за приют, за ласку. Чую – вольные воды близко. Пойду на Дон в атаманское войско пробиваться…
Свистнул своего Соколку и пошел на ночь глядя.
– Стой, Пантюха! – крикнул дед Кирша. – Что ж, малый, от артели отбиваешься? Неладно этак. Видно, и нам пора скрутки рубить… Как, ребята?
Весело кинулись плотогоны рубить скрутки. Один Афанасий – ни с места. Обхватив руками колени, сидит у костра…
– Что ж, Афоня, – сказал Кирша, – неужли с артелью врозь?
Вздрогнул Афанасий, с лица потемнел.
– Эх, дед! Да ведь солдат я все ж таки! Все ж таки крест царю целовал…
– Что было – то прошло, лопухами поросло, – сказал Кирша. – Ты, сынок, крест царю целовал – это когда уж было-то? На тебе в то время епанча была надета, сапоги с пряжками. А ноне у тя – ни сапог, ни епанчи. Не сумлевайся, Афоня.
Вздохнул Афанасий, взял топор, пошел скрутки рубить.
Первые петухи закричали – не стало плотов. Поплыла бревна по быстрине – какое куда. Будет драгунам работенка – ловить их возле Таврова.
А плотогоны наши пошли напрямки – к Дону. Впереди – Пантелей, бесстрашный человек. Оказалось, он тут и прежде хаживал.
Поднялись на бугор, оглянулись.
В воронежской стороне – зарево дрожит. Далекий-далекий слышен звон набата.
Перекрестился старик Кирша и сказал:
– Добрался-таки Ларивон до кораблей. Это, видно, он подпалил, бог ему судья…
К рассвету голая, дикая степь пошла. Камни. Глина.
Сквозь тучки солнышко зарделось.
И, выгнувшись по пустынной равнине богатырской саблей, сверкнул Дон.
повествует о некоторых хранящихся в адмиралтейском шкафу бумагах, о посылке курьера в городок Питер Бурх и о печальном письме царя
Солдат Гунькин оплошал, и его за это наказывали шомполами. Рассыпчатая, жесткая дробь барабана далеко слышалась по реке. Солдат сперва крепился. Вцепившись руками в деревянные козлы, кусал до крови губы, но потом стал кричать. А на сто четвертом ударе – затих.
Его положили на епанчу и замертво унесли в гошпиталь, откуда он, едва поправившись, убежал.
Об нем скоро позабыли: солдат Гунькин был угрюм, неразговорчив, приятелей не имел.
И лишь в адмиралтейском шкафу осталась об нем память – бумага, голубовато-серый, с чернильными брызгами лист, на котором записаны были показания оплошавшего солдата.
Он показывал на допросе, что, будучи ночью на часах в сторожевой вышке, задремал. И очнулся тогда лишь, когда в Успенской церкви ударил набат.
И лишь тогда он, солдат Гунькин, увидел, что стоящий на стапелях галеас «Святой Николай» объят пламенем.
Он сразу ударил тревогу, но было уже поздно.
В своей оплошности он признался по всей правде истинной и поставил на бумаге крест вместо подписи, потому что грамоте не разумел.
На этом следы солдата Гунькина теряются.
В том же адмиралтейском шкафу лежала и другая бумага. Это был рапорт дежурного по верфи офицера.
Дежурный офицер доносил, что ночью на Чижовском лоску, близ Тихвинского погоста, дозорным караулом был схвачен сумнительный человек, который прикинулся дураком и на все вопросы заперся и не ответствовал, а только мычал, как бугай. До тех пор, пока чижовские жителя не признали в нем бывого дьячка церкви успения пресвятой богородицы. По имени Ларивон. Каковой дьячок, быв узнан, кричал и матерился, и неприлично обзывал его императорское величество. И кричал, что-де как нонче корабль сгорел, так и вы-де все погорите. Потому что царь-де у вас – черт, а вы-де его слуги, Каковой дьячок отведен в губную избу и сдан приставу под роспись.
В адмиралтейском шкафу были еще и другие бумаги.
Дворянин Антон Веневитинов доносил господину адмиралу, что по лесным корабельным дачам воровство сверх меры: приставленные к лесному делу мужики бегут зело, на лесной порубке утеклецов, почитай, половина.
А которые есть, убегаючи, лес жгут.
И лес горит по всем местам: и по Воронежу, и по Усмани, и по Битюгу.
И никаких команд не хватает.
Просил Антон Веневитинов: драгун, сверх того что у него есть, еще прислать.
Две бумаги были с Рамонской верфи от мастера Януса Ярика. Мастер просил толмача.
«Без толмача, – писал Янус, – мне быть нельзя. Зане все мои приказы толкуются шхип-тимерманами превратно и, мыслю, не без воровского умысла».
В последней бумаге командор Юст извещал господина адмирала о том, что плоты, сплывавшие от Могильского озера к Тавровской верфи, не знай кем поразвязаны, и лес ночной порой какой выловили, а какой вниз ушел.
Плотогоны же, пять человек, шестой малолеток, неизвестно где. Объявлены в утеклецах.
Вздев круглые очки на тонкий, вострый нос, господин адмирал одну за другой читал бумаги. Дряблое, белое бабье лицо его морщилось. Синеватые старческие губы то собирались в оборочку, выражая внимание, то поджимались и как бы даже исчезали с лица, выражая презрение и обиду.
Он в окно поглядел: осень.
Мелкий дождик сеет с утра, нагоняет сон и скуку.
Крутые глинистые бугры. Дорога змеится. Домишки посадские. Горбатые стены городские. Башни с дырявыми шатрами. Смутная, темная позолота церковных куполов. Галки. Ненастные тучи низко плывут, цепляются мокрыми лохмотьями за чижовские кручи…
Скука.
И нету домашнего устройства.
Тишины нету. Кулебяки. Старухи нету.
Одни корабли. Разбой. Пожара. Нетчики.
Задумался адмирал.
И вот перед ним – письмо от Питера. О новой виктории пишет. Бьет шведа. Питер Бурх устраивает. Ассамблеи.
«Зело, – пишет, – вчерась штюрмовали Ивашку Хмельницкого. И он нас пошиб».
Сообщает, что из Италии выписал каменную фигуру. Сколько-то, много, тысяч золотых ефимков плачено за нее.
Богиня Венус называется фигура.
А под конец вспоминает Питер про Васятку Ельшина, цифирного школяра. Чтоб, не мешкая, выслать его в Питер Бурх, поелику мыслит, что нечего ему в Воронеже околачиваться, а пусть едет с господином Корнелем в Голландию. И там, купно с художеством, произойдет у тамошних мастеров прочие науки. Каковые у них в Амстердаме куда-де изрядней смыслят.
Ох, господи! Все – хлопоты, заботы… Дело на дело напирает. Видно, не до тишины стало. Про кулебяку, видно, придется позабыть. Минутную слабость, сумнение – гнать прочь.
Дело, дело надо вершить.
Сошлись на переносье тонкие брови, потемнели глаза, глянули зорко, умнехонько.
Кликнул господин адмирал цифирного ректора и велел ему поспешно доставить школяра Василия Ельшина.
Немец говорит:
– Так и так. Сей глюпий школяр сбежаль. Но я ловиль и ставиль сей негодний школяр на каторжна работ.
– Позвать сюда командора Юста! – стукнул об пол тростью адмирал.
Пришел командор Юст.
– Господин командор, – говорит адмирал, – у тебя на каторжные работы поставлен малолеток Ельшин Василий. Найди его, пожалуй, не мешкая, одень, обуй прилично и отошли в Питер Бурх. Государь требует.
Командор Юст почесал красный нос и сказал:
– Оный малолеток был приставлен к лесной порубке, но, когда с Могильского озера плыл на плотах, утек. Об чем я намедни и доносил вашему сиятельству.
– Ах ты ж, господи! – крякнул господин адмирал. – Вот ведь беда-то… Ну, идите с богом.
Немцы приложили ладони к шляпам и ушли.
А господин адмирал сел писать донесение.
Долго он вертел в руках перо, не прикасаясь к бумаге. Обдумывал, как бы про все умненько, политично сказать. Или же утаить? Про лесные пожары, про побеги и прочее воровство умолчать, не тревожить государя?
Вздохнул тяжко и, перекрестившись, положил писать правду истинную.
И так он описал все как есть, и даже злодейский поджог недостроенного галеаса, и дерзкое бегство известного Питеру школяра Василия Ельшина, который от своего же счастия, глупой, скрылся воровски, аки тать, неведомо куда.
И в конце донесения припадал к стопам его величества и милости просил, чтоб на него, на Федьку Апраксина, не изволил гневаться в случае чего.
Вскочил на тележку курьер и поскакал в городок Питер Бурх, повез донесение.
Скакал курьер шибко.
Хрипели, валились с копыт загнанные лошади.
Трещали поломанные оси.
Студеный ветер свистел в ушах.
Пока он скакал туда да назад, уже и снег выпал.
Уже еще и не один пожар пришлось тушить дворянину Антону Веневитинову.
Уже в остроге и людей девать стало некуда. Рыли ямы и, кой-как накидав на них жерди и солому, сажали туда колодников – поджигателей, пойманных утеклецов и разбойников.
Уже и дьячка Ларивона успели на съезжей отлупцевать нещадно и передали на архиерейский двор. А оттуда – снова – в толшевское монастырское подземелье – на чепь, на покаяние.
Наконец вернулся курьер, привез от государя ответ.