Гимназистам было не до сна, и они отправились «открывать Америку»: перелезли через плетень во фруктовый сад, разведенный около домика станционным смотрителем, и оказали честь его черешням. Затем подразнили индюка и подвернувшегося им на заднем дворе бодливого барана. Что бы еще такое предпринять? У Баранова нашлась в кармане головная щеточка с зеркальцем, и он стал наводить «зайчиков» на игравших посреди пыльной дороги маленьких полунагих ребятишек. Но произведенный на них эффект мало удовлетворил наших школьников. Из открытых окон станции по-прежнему доносилось равномерное и скрипучее, как пила дровосека, храпение Щербака.
— Вот на кого навести бы! Проснется ли?
Все трое вошли к спящему. Тот раскинулся навзничь на диване необычайно живописно: ноги и руки врозь, голова совсем на бок, а по потному красному лицу и выпятившемуся из-под высокого галстука второму подбородку преспокойно разгуливало целое общество мух, норовя залезть в раздувающиеся ноздри и в пыхтящие уста.
— Куда вы, глупые! — заметил Гоголь, — лакомиться-то там, право, нечем. Угостить вас разве халвой?
Коробка с халвой стояла еще на столе. Гоголь пальцем достал оттуда, сколько требовалось, и основательно вымазал жирный кадык помещика. Медовый запах халвы тотчас привлек отлетевших мух к кадыку, который так и почернел от них.
— Тот же рой пчелиный, — сказал Гоголь, — а ему и горя мало. Тут надо порадикальнее средство. Эй, Федька!
Федька, на завалинке у крыльца попыхивавший из своей «люльки», заглянул с улицы в окошко.
— Що треба панычу?
— Одолжи-ка своего тютюна.
Оторвав с пирожной корзины лоскуток синей бумаги, Гоголь свернул его в трубочку, насыпал туда изрядную щепотку табака и приставил трубочку к носу спящего. Средство, действительно, оказалось радикальным. В следующий же миг толстяк, как шальной, сорвался с дивана и с фонтаном брызг расчихался. Минут пять бедняга не мог прийти в себя. Когда же он, наконец, с побагровевшим лицом, с налитыми кровью глазами разглядел стоявших перед ним трех школьников, которые всякий чих его встречали дружным смехом и пожеланием «доброго здоровья», — он неожиданно размахнулся и наградил стоявшего как раз против него и заливавшегося пуще всех Баранова такой здоровой оплеухой, что тот свалился с ног. Смех разом стих.
— Что вы, батенька, не очень ушиблись? — участливо осведомился Щербак, помогая упавшему приподняться.
Одна щека юноши была краснее мака, другая — белее полотна. Глаза его метали искры, губы дрожали.
— У нас с вами, кажется, вышло маленькое недоразумение, — тем же ровным и любезным тоном продолжал Щербак. — Вы, если не ошибаюсь, угостили меня «гусаром»?
— Не я, а вон кто… — глухо буркнул в ответ Баранов, указывая на Гоголя.
— Ну, так не взыщите, батенька: ошибся в адресе. Зачем подвернулись? А вас, Николай Васильевич, покорнейше благодарю!
— Не за что-с, — отвечал Гоголь, на всякий случай ретируясь за Данилевского. — Я сделал это, уверяю вас, из одного человеколюбия: чтобы вас кондрашка не хватил.
— Покорнейше благодарю, — повторил толстяк, проводя ладонью по своему липкому второму подбородку. — Фу ты! Что за притча! Точно кто дегтем вымазал! Вон и муха пристала…
— Не дегтем, а халвой, — откровенно сознался Гоголь, видя, что этого добряка ему нечего уже опасаться.
— Халвой! Тоже из человеколюбия?
— Нет, из мухолюбия.
И школьник изложил свои «мухолюбивые» мотивы с таким благодушным юмором, что совсем обезоружил Щербака.
Гимназистам было искренне жаль, когда к полудню другого дня они добрались до Пирятина и пришлось расстаться с полюбившимся им взрослым спутником, который на прощание каждого из них облобызал в обе щеки.
Впереди оставалось им более полпути. «Для разогнания скуки», были извлечены на свет божий высланные из Васильевки «Образцовые сочинения». Но никому как-то не читалось. В проездных городах — Лохвице и Миргороде, — хотя и провинциально-сонная, но все же городская жизнь развлекала чуткое внимание молодежи; а когда затем открывалось опять перед глазами во все стороны необозримое пространство зеленой степи или волнующейся по ветру золотой пшеницы, и солнечный воздух обдувал лицо чистым степным ароматом, — глаза от слишком яркого света невольно щурились и смыкались, голова в сладкой истоме незаметно склонялась на плечо, и не то дремалось, не то грезилось о чем-то неопределенном, но хорошем…
На третий день на горизонте вынырнула зубчатая стена тополевой аллеи. Данилевский радостно встрепенулся.
— Вот и наше Толстое!
Толстое было имением его отчима, Василия Ивановича Черныша, отстоявшее от Васильевки Гоголей всего в шести верстах.
По мере приближения, из-за тополей замелькали белые мазанки с соломенными крышами; а вот на дороге, навстречу молодым путникам, показались и два пешехода. Один из них снял шляпу, насадил ее на палку и, в виде привета, замахал ею в воздухе.
— Да это папенька: это его матросская шляпа! — вскричал Гоголь и, привстав с сиденья, сам замахал в ответ фуражкой.
— А с ним и наш отчим! — подхватил Данилевский. — Ну, друже Ничипоре, прибавь хоть немножко-то ходу.
Кнут свиснул, и вспаренные, изморенные долгой дорогой кони, словно узнав также вдали своего пана-кормильца, с новыми силами понесли вперед грузный экипаж, вздымая за собой целые тучи дорожной пыли.
Глава девятая
В родном гнезде
Встреча близких людей после долгой разлуки подобна водопаду: чем стремительнее падение воды, тем более шума, пены и брызг; чем задушевнее встреча, тем более ненужных лобызаний, беспричинного смеха, беспорядочных вопросов и ответов.
Уже с добрую четверть часа родовая коляска Гоголей-Яновских стояла посреди пыльной дороги на палящем солнцепеке, а ни оба Гоголя — отец с сыном, — ни Черныш с двумя пасынками не могли досыта наслушаться, наговориться. Впрочем, ни один не дослушивал толком, потому что каждому надо было высыпать поскорее короб новостей, накопившихся у него самого с последней встречи.
Неизвестно, долго ли бы они еще так пересыпали из пустого в порожнее, если бы старик-кучер Ничипор не напомнил барину, что «грешно-де томить бедных коней: оводы их совсем, поди, заедят».
— И то грешно, ведь, Ничипоре, твоя правда, — спохватился тут Василий Афанасьевич и жестом пригласил Черныша сесть в коляску. — Честь и место, Василий Иванович! Мы подвезем вас до поворота. Никоша! садись-ка на козлы, а ты, Федька, слезай вниз, пусти паныча.
— Да вы, Василий Афанасьевич, с сыночком завернули бы к нам на часок в Толстое перекусить трошки? — предложил Черныш.
— Ни, голубчик, в другой уж раз. Моя Марья Ивановна не доспит, не доест, пока сама не накормит своего ненаглядного первенца.
Пять минут спустя, высадив Черныша с пасынками и их поклажей у поворота, оба Гоголя мчались уже к себе на Васильевку (как окрестил по себе свой родной хутор сам Василий Афанасьевич), или Яновщину (как продолжали по старой памяти именовать его местные жители). Переведя дух во время короткого роздыха на дороге и чуя уже близость родной конюшни, измученные кони дружно наддали, а Василий Афанасьевич, горевший нетерпением поскорее доставить жене сынка, торопил еще возницу:
— Валяй, Ничипоре, во всю! Ужо отдохнут, отстоятся.
Насадив свою лощеную матросскую шляпу на самый затылок, он любовно оглядывал сбоку сидевшего рядом с ним гимназиста-сына, и счастливая улыбка настолько преобразила его худощавое и болезненное, но теперь загорелое и разгоряченное от жары лицо, что он казался моложе и свежее своих сорока четырех лет.
— Да, да, так-то, сынку, так-то! — потрепал он мальчика по спине. — На подножный корм, а? После казенной рубленой соломы и простая травка-муравка за сахар покажется?
— А желтые сливы тем паче! — весело отозвался сын.
— Ну, до слив-то еще далеконько. Покуда придется тебе пробавляться черешнями, клубникой да огурцами с медом.
— Мужик с медом, говорят, и лапоть съел. Но каков вообще нынче урожай фруктов, папенька?
— О, божья благодать! Сучья на деревьях индо ломятся; подпорок не напасешься… Да чего ты там не видал-то? Боишься, не убежала ли Васильевка?
Сын уже не слышал вопроса. Привстав с сиденья и держась за козлы, он совсем перегнулся из коляски, чтобы лучше разглядеть манивший впереди цветущий степной оазис.
— Смотри, не упади, — предупредил отец и на всякий случай придерживал его сзади за фалды.
— Не упаду.
— Как это все знакомо и мило: и густой, раскидистый сад, и приветно выглядывающая из-за его верхушек белая, с зеленым куполом церковь, и мелькающие там и сям меж дерев красные кровли и белые трубы…
— Замечаешь, Никоша, новинку? — не без гордости указал Василий Афанасьевич на окаймлявшую сад новую ограду.