— Слабо?! — вскинулся толстопуз-главарь, сверкая своими черными, как коринки, глазами. — Так ты, батечку, хочешь, чтоб нас, греков, еще пуще отделали, совсем с грязью смешали?
— Вы меня не так поняли, — успокоил его Иван Семенович. — Сочинение слабо как литературная вещь; сути его я не касаюсь…
— Да нас-то эта суть, пане директор, очень даже касается! Мы все обижены, так уж обижены…
— Но из вас тут прямо никто ведь не назван?
— А вот Болванаки, Собаконаки, Воропуло, Оплетуло — это мы самые, значит, и есть.
— Так это ваши подлинные имена?
— Гай, гай! як же се можно? Но портреты-то наши, все дурное, что здесь прописано…
— Тоже ваше? — коротко прервал Орлай. — Позвольте мне не верить. Среди здешней греческой колонии, как я слышал, много весьма почтенных людей; а вы, господа, как избранные всей колонией, несомненно самые почтенные. Поэтому вас не должно трогать, что приписывается бездарным писакой каким-то небывалым Собаконаки и Воропуло.
— Очень даже трогает, потому он ругает всех нас, нежинских греков, собаками и ворами, а мы в нашем деле как одна шайка…
— Как одна шайка! — с воодушевлением подхватил хор.
— Извините, господа, — решительно заявил тут Иван Семенович, — я — человек занятой, время у меня дорого, и в делах вашей «шайки» я всячески не судья.
— Как не судья! Как не судья! — завопил запевала, весь побагровев от задора. — Коли профессоры твои со школярами ругательно на нас пишут…
— Что? Что такое? — приосанясь, спросил Орлай. — Вы забываете, господа, что обвинение ваше, крайне оскорбительное для всего вверенного мне заведения, должно быть доказано.
— И будет доказано! Читай только дальше. Иван Семенович снова взялся за тетрадь.
— «Отдел третий, — прочел он вслух: — Всеядная ярмарка». Это, что ли?
— Нет, дальше.
— «Отдел четвертый: Обед у предводителя»…
— Еще дальше.
— «Отдел пятый: Роспуск и съезд студентов».
— Вот-вот, оно самое и будет. Студенты — это, знамое дело, не кто, как школяры твои, пане директор.
— Допустим, что так. Но с чего вы взяли, что написано это не каким-нибудь посторонним бездельником, которому вздумалось осмеять и ваши сословные и наши школьные порядки?
— А потому, что мы тех двух бездельников по имени назвать даже можем.
— А их двое? Назовите же.
— Один — школяр Гоголяновский.
— Гоголь-Яновский? — переспросил Орлай. — Так, в самом деле зовут одного из наших пансионеров. А другой?
— Другой — профессор Иеропес.
— Ну, уж этого-то вы подозреваете совершенно напрасно!
— Напрасно? Кому же лучше него знать все порядки в нашем магистрате?
— Вы, господа, в настоящем случае просто ослеплены вашей личной враждой к этому вполне достойному человеку. С самого прибытия его сюда из Смирны колония ваша не могла, я знаю, простить ему, что он принял должность профессора в русском заведении, не испросив предварительно вашего согласия.
— И не смел принять! Да женился потом еще на русской…
— То-то вот. Но могу вас заверить, что господин Иеропес — человек самый безобидный и нарочно вредить никому не станет. Кроме того, должен прибавить, что он едва ли не менее всех остальных профессоров имеет влияние на воспитанников, потому что учение греческому языку у нас не обязательно. Так и Гоголь-Яновский, которого вы считаете автором этого пасквиля, не учится вовсе греческому языку и потому не имеет даже случая говорить с господином Иеропесом. Да кто из нежинцев и без того не знает, что делается в вашем греческом магистрате?
— Ну, так подай нам хоть Гоголяновского!
— Подай нам хоть Гоголяновского! — повторило эхо депутатов.
Иван Семенович позвонил в колокольчик и вошедшему сторожу отдал приказание позвать пансионера пятого класса Яновского; в ожидании же, стал читать про себя главу «о студентах». Морщины на лбу его снова углубились, и, не дочитав, он с досадой закрыл тетрадь.
— Ну, что? — обернулся он к возвратившемуся сторожу, — а Яновский где же?
— Сейчас отлучились в город, — отрапортовал сторож.
— Сейчас? При тебе?
— Точно так. Отпросились у господина надзирателя.
— Когда возвратится, тотчас же, слышишь, прислать его ко мне!
— Слушаю-с.
— Можешь идти. А вам, господа, нечего более беспокоиться, — с сухой вежливостью обратился он к депутатам: — буде пансионер Гоголь-Яновский, точно, оказался бы так или иначе причастен к этому вздорному писанию, с него будет взыскано домашним порядком. Что же касается небылиц на вымышленных горожан, то таковые ни вас, ни одного другого порядочного человека не должны трогать. Получите обратно вашу тетрадь и будьте здоровы!
Иван Семенович собственноручно растворил господам депутатам дверь. Те, видимо, были озадачены таким оборотом своего иска и начали было опять шептаться.
— Не угодно ли? — предложил «пан директор», решительным жестом указывая на выход.
От всего существа его веяло такой начальнической важностью, что чумазые гости поспешили извиниться и откланяться.
Своей отлучкой в город Гоголь хотя только на короткое время отсрочил свое объяснение с директором, но расчет его оказался верен: гнев вспыльчивого Юпитера-Громовержца успел уже значительно остыть.
— Почему вы, Яновский, тогда же не явились ко мне, когда я посылал за вами? — спросил Орлай, выказывая свое неудовольствие к ослушнику не столько тоном голоса, сколько тем, что называл его не по имени и отчеству, а по фамилии.
— Виноват, ваше превосходительство, — довольно развязно отвечал Гоголь, приготовившийся уже к такому вопросу: — но мне необходимо было в город по поручению маменьки… Я получил от нее письмо… Она велела также передать нижайший поклон вашему превосходительству…
Говорилось все это скороговоркой, как заученный урок, так что и доверчивый Иван Семенович немножко усомнился.
— А когда пришло письмо?
— Когда-с?.. Да не так давно…
— То есть несколько уже дней назад, а теперь вдруг загорелось исполнять поручение? Что же вам было поручено?
— Закупить кое-что для девичьей: иголок, шелку, ниток…
— А вы такой знаток по швейной части? Где же ваши покупки? Снесли наверх?
— Н-нет-с, я не нашел того, что нужно…
— Или, лучше сказать, ничего и не было нужно, потому что и поручения-то никакого не было?
— Изволите видеть: маменька всегда жалуется, что у этих офеней, что продают у нас в разнос, иголки ужасно хрупки…
— Не виляйте, сделайте милость! Определенного поручения вам никакого не было, да и поклон вы мне передали только так, к слову.
— Нет, право же, ваше превосходительство, ей-богу! Маменька во всяком письме велит вам нарочно кланяться: она так вас почитает…
— И я ее очень почитаю; уважение у нас взаимное. Но я должен заметить вам, любезнейший, что у вас одна нехорошая черта — лукавить, — черта, присущая хотя и всем малороссам…
— Так как же мне не поддержать, ваше превосходительство, своей национальной черты? — с легонькой уже улыбкой подхватил Гоголь.
— Ну, вот, вот! И зачем это вы постоянно величаете меня моим казенным титулом? Для вас я, как и для других, просто Иван Семенович. Никакой экстренности вам в город, очевидно, не было. Вы просто труса спраздновали, что вас вот притянут к ответу за вашу глупую сатиру на здешних греков. Ну, и повинились бы благородным манером: «Меа culpa!»[24]
Против правдолюбия и добродушия Ивана Семеновича нельзя было устоять, и Гоголь чистосердечно повинился:
— Меа culpa! Но ваше превосх… вы, Иван Семенович, не поверите, как трудно выговорить эти два коротеньких словечка!
Произнес это Гоголь с такой наивно-виноватой миной, что и Орлай не устоял — улыбнулся.
— Охотно верю вам, — сказал он, — маленького ребенка хоть убей, а не заставишь извиниться. Но вам-то все-таки уже пятнадцать лет…
— С хвостиком-с. Но согласитесь, Иван Семенович, что наши нежинские греки — такой народец, что на них, как говорится, «difficile est satiram non scribere».
Плохой латинист думал щегольнуть перед директором-классиком позаимствованной у старшего друга ученостью, но не совсем удачно.
— Scribere, scribere! — поправил его Орлай и даже ногой притопнул. — И как это вы, грамматист, до сих пор не знаете, что глагол этот — третьего спряжения? А что до вашей якобы сатиры, то она, поверьте моему слову, ни по своему содержанию, ни по исполнению никуда-таки не годится.
— Но что же делать, коли руки так и чешутся писать?
— Пишите, пожалуй, для практики в языке, но отнюдь не пасквили. «De mortuis — гласит пословица — aut bene, aut nihil», а по-моему, и «de vivendis»[25]. Мало ли тем высоких, достойных? Но лучше всего до поры до времени вам ничего не писать, а заниматься делом, ибо в ваши годы этакое писание пустяков отбивает только от науки, приучает не дорожить каждой минутой нашей короткой человеческой жизни. Прилежание — шаг к гению, а леность — сто шагов к глупости.