Ознакомительная версия.
— Князю не отдам красы такой, сам себе свою любу возьму!
А она как выхватит из-за пазухи нож да как замахнется:
— Не замай! — кричит. — Жизни себя лишу, а твоей или Князевой не буду; мужняя я жена и честной останусь!
На ее крик князь прибежал; Ефрему уйти приказывает; тот артачится. Спор завязался промеж них, но долго Ефрем перечить боярину не смог; холопская кровь заговорила в нем и, склонив голову, побрел он к двери; боярин его остановил и тихо велел нож у посадской жены отнять.
Ефрем послушно подошел к ней и за руку было взял, да она, видно, поняла, что ее чести конец настал, да как размахнется ножом… и всадила его себе в грудь по самую рукоятку; тут же на пол, словно подрезанный колос, свалилась.
— Убийцы! — успела только прошептать она. — Ефрем… любила тебя!
Угасшим взором глянула она в последний раз на оцепеневшего стремянного и вскоре скончалась.
— Так вот как! — хрипло прошептал боярин. — Ты был моим супротивником?
Опять испугался Ефрем и повалился боярину в ноги, каясь и говоря, что умершая со злобы наклепала на него.
Задумался князь; злая усмешка скривила его губы, и, повернув к Ефрему свое бледное лицо, он проговорил:
— Ну, будь по-твоему; поверю твоим словам; только ты поклянись над ее телом, что всю правду сказал. Не поклянешься— значит, полюбовником ее был, и смерть тебя лютая ждет.
Затрепетал Ефрем; он пуще всего ложных клятв боялся.
— Князь!.. — пытался было он умолить боярина.
— Ну, что? Клянешься? — усмехнулся князь. — Или позвать людей для казни супротивника моего?
Знал Ефрем всю лютость, всю беспощадность оскорбленного самолюбия князя; уж если он велел ему дать клятву, то потому, что надеялся, что эта пытка души будет еще тяжелее временной телесной пытки.
— Ну что? — нетерпеливо топнул ногой молодой Пронский и толкнул распростертого перед ним Ефрема.
«Потом покаюсь, в монастырь пойду!» — подумал стремянный и произнес вслух требуемую от него клятву над неостывшим еще трупом любимой женщины и перед образом Спасителя.
— Говори! — приказал Пронский, когда слова клятвы были уже произнесены Ефремом. — Что без позволения, мол, бояр Пронских, я, холоп Ефрем, ни в монастырь идти, ни священнику на духу каяться не волен… Ну, говори, что ли! — замахнулся на него боярин ножом, вынутым им из груди убитой. — Или убью тебя, как собаку, без покаяния!
Его лицо было до того страшно, что потерявший себя от испуга Ефрем едва слышно повторял эти роковые слова:
— И что я буду вечно проклят, коли солгал. И еще буду проклят, коли в бегуны уйду, — повторил Ефрем.
— А теперь ступай! — приказал князь и направился к двери.
— Как же… как же тело-то? Похоронить бы… по христианскому обычаю, — робко заикнулся Ефрем.
— Собаке — собачья смерть! — коротко сказал молодой безбожник. — Не смей трогать!.. Велю людям в реку бросить!
— И вот с той самой поры погибла душа моя! — закончил свой рассказ старый ключник. — Продал я душу свою дьяволу… Алексей Борисович и до самой смерти не мог забыть и простить, что его соперником был холоп, и сыну заповедывал моей душе покоя не давать… Женил меня, жену отнял силком, сына в ратные люди сдал, и невестка вскоре девочку Аринку родила и умерла… Теперь и ее князь Пронский, исконный враг мой, отнять хочет… И за что? За что? Как ни томилась, ни мучилась душа моя, а я все же служил князьям верой и правдой; много на моих глазах людей они изувечили, много душ загубили, а я слово сказать не посмел, клятву свою боялся нарушить.
— А ты бы, дедушка, все-таки сбежал! — посоветовал Васька.
— Куда бежать-то? Нешто от клятвы убежишь? Разве есть такое место на земле, где отрешат тебя от нее?
— А монастырь?
— Так я ж поклялся, что без воли боярской не могу отлучиться ни в монастырь, ни к священнику, а бояре меня не пускают; вот теперь — безмолвный раб их! Куда я пойду с таким грехом на своей подлой душе?
— В пустынь пошел бы, по святым местам, что ли. Оно и не монастырь, а душеспасительное и как бы без нарушения клятвы.
— Эх, Васька, Васька! Думал иной раз— убегу в пустынь, молчальником сделаюсь, да вдруг, точно живая, встанет передо мной загубленная посадская жена и таково печально говорит мне: «Казнись, Ефрем, кайся!.. Тяжко мне на дне реки лежать без погребения христианского».
— Значит, князь утопил тело ее?
— Утопил! Дворня сказывала, велел головой к лошадиному хвосту привязать и так к реке волочить ее тело белое. И поволокли, сердешную. А потом привязали камень да в воду. Я по ночам часто хаживал на то место, где ее кинули, искал, искал, погребсти хотел, да где уж!.. Должно быть, на дне лежит или течением тело унесло… Лют был князь Алексей, и сыночек не уступает ему в лютости… А что, чай, время ему от Черкасского вернуться? — с тревогой спросил Ефрем.
— Должно, поздно. Да ему у Черкасского долго сидеть придется… два сапога пара, чай, судачат, как наказать ворога, ранившего князя.
— Пронеси, Господи, беду! — перекрестился Ефрем. — Может, за Черкасского делом и Аринку забудет, а мы тем временем что-либо и оборудуем.
— Да ты писульку от княжны польской добудь, а я уж передам боярыне Хитрово как ни на есть. А теперь пора расходиться, чай, все в доме повечеряли? Князь не велел его дожидаться.
— Схожу Аринушку проведать.
— Сходи.
Ефрем и Васька вышли из каморочки и разошлись в разные стороны.
Покои боярыни Хитрово были рядом С /ПОКОЯМИ царевен, и хотя дворцы царевен были построены не новейшими заезжими итальянцами и немцами, а все еще в древнерусском стиле, со множеством теремочков, башенок, лесенок и окошечек, тем не менее предоставляли довольно уюта и простора.
Покои же боярыни отличались особым убранством, указывавшим и на то, что боярыня была далеко не противницей новшеств. На дубовых стенах висели картины иноземных художников на сюжеты из греческой мифологии, а также на эпизоды из рыцарской жизни. В одном из оконных простенков висели часы с башенным боем. На столе лежал музыкальный инструмент— маленькая арфа, на которой боярыню обучал живший в Москве итальянец. Но арфа вся покрылась пылью, что свидетельствовало о полном невнимании к ней в последнее время ее хозяйки. Зато новенькая джианури— грузинская скрипка с красной широкой лентой на ручке — лежала на скамейке и точно заявляла своим нарядным видом, что ею занимаются, что она— любимая фаворитка боярыни. И правда, боярыня часто брала джианури в руки и, точно лаская ее, неумелыми пальцами перебирала струны, потом бережно клала ее на место и, задумавшись, подолгу смотрела на скрипку. Боярыня училась играть на этом инструменте, и учить ее взялся князь Леон Джавахов.
Вскоре после праздников, в послеобеденное время, боярыня сидела у себя в комнате, в голубом парчевом летнике и без кики на голове; ее волосы были выложены короной на темени, что еще больше красило ее лицо. Она сидела у оконца с задумчивой улыбкой на устах, устремив свои голубые глаза на пасмурное, хмурое небо.
На улице завывала вьюга и крепчал крещенский мороз, а в комнате было тепло, уютно, приветно.
— Должно, не придет уж! — вздохнула боярыня, вглядываясь сквозь стекло в темневшую улицу.
Но вдруг дверь скрипнула, и боярыня, встрепенувшись от неожиданности, оглянулась. Однако вместо ожидаемого гостя в комнату вошла нянюшка боярыни, сморщенная старушка. Полуглухая и полуслепая.
— Что тебе, нянюшка? — удивилась боярыня и пошла навстречу старушке, которая редко беспокоила свою ненаглядную красавицу посещениями. — Из-за чего пришла?
— Ась? — подставила старушка ухо к самым губам боярыни, но, видимо, сообразив, о чем та ее спросила, сказала: — По делу, красавица моя, по делу.
— Какие у тебя дела, нянюшка? — улыбнулась боярыня.
Старушка, или не расслышав, или не желая отвечать, молча порылась в своем необъятном кармане, вытащила оттуда смятую бумажку и подала ее боярыне.
Та, не переставая улыбаться, развернула бумажку и стала читать написанные неразборчивым почерком то польские, то русские слова вперемежку. Прочитав раз, прочитав два, она наконец уяснила себе все: по-польски она выучилась давно и теперь должна была вникнуть только в смысл записки.
— Нянюшка, откуда у тебя это? — спросила она старуху.
— Откуда у меня это, тебе не след знать, — ответила старушка, тряся головой. — Твое дело— помочь обиженной!
— Нянюшка, да я не знаю, кто она, о ком здесь писано! — сказала боярыня на самое ухо старушке.
— Про то я тебе поведаю, коли слово дашь не выдавать ни ее, ни меня, а то ирод-то твой дознается и погубит нас всех. Я-то хотя и стара, а все-таки своей смертью помереть мне охота.
— Да о ком ты, нянюшка? — перебила ее боярыня.
Ознакомительная версия.