— Знамо, что не хотел... Ну не плачь! Бог простит, не отступится. Полно, мой голубчик. — Он погладил Якимку по голове. — Не все, сынушка, по хотению делается.
— Это как?
— За каждым человеком незримо тайные силы стоят: справа — ангел-хранитель, слева — шут сатанинский. А человек посередке. Как он чего решит, так то в одну сторону, то в другую преклонится. Вот ты зла пожелал — шут ангела в бок толкнул да за спиной твоей больше места занял. Вот ты озлился да на кого-то пальцем либо шишом показал — сатана-то враз из-за твоей спины на этого человека устремляется и разит, и уж тут ты в полной его власти...
— А чего ж теперь делать? — размазывая слезы, спросил Якимка.
— Покаяться! Прости, мол, Господи! Согрешил. Ну, с тебя спрос невелик — ты махонький, а спрос па Страшном судище будет с меня — я твой крестный!
Якимка обхватил Ермака ручонками, прижался к нему изо всех сил.
— Крестный, а ты как же?
— А я завтра в церкву схожу, поисповедуюсь перед Господом. Отпущение грехов получу, вот и ладно будет. А ты больше дурь-то всякую пальчиками не кажи...
Ермак вытер Якимке нос. Достал припрятанную для праздника сосульку — коня расписного.
— На-ко!
Якимка впился в лакомство.
— Давай-ка я тебя нашим казачьим тайным древним знакам обучу. Только уговор — чтобы никогда никто от тебя этих знаков не перенял, только своим детям или крестникам скажешь... Договорились? Перекрестись.
Якимка обратился во внимание.
— Вот самый старый знак: можно руки вот так-то сложить, а можно одни пальцы — это два ножа — наша родовая тамга. Два скрещенные клинка хошь сабельные, хошь ножи... Означают: «Я — казак!» Мот увидишь казака, покажи ему такой знак, чтобы только он один видел, если он ответит — значит, казак старый, а если нет, значит, только казакует — пришлый, не родовой. И нечего им наши знаки ведать. Вот ты мне показал ножи, а я тебе показываю птицу: вот эдак пальчики и эдак... Это значит: я — Сары Чигирь. Это мой род.
— А мой? — спросил Якимка.
— А ты у нас — Ашинов. Ты из рода Ашина — волк. Вот эдак волка показывают. А вот эдак — род гай — род ворона, а это ковуй — лебедь...
— А он покажет знак, а я не знаю...
— А тогда ты начинай показывать знаки по старшинству: ножи, коня, рыбу, волка, птицу... А он станет за тобой повторять. И где его род, там он свой знак и покажет. Ты сразу и догадаешься, кто это, — нас всего-то пятнадцать родов осталось...
— А раньше было много?
— Много, сынок. Много десятков. От Золотых гор до Дуная были наши юрты и становья.
— Чегой-то вы тута в темноте? — в каморку, ссутулившись, влезал Алим. — Айда вечерять.
— Идите, я говею, — сказал Ермак. — Завтра к исповеди пойду.
Якимка тут же показал деду «ножи».
Алим отшатнулся. Ахнул и машинально показал знак волка...
— А теперь чего делать? — спросил, довольный растерянностью деда, Якимка.
— А теперь — ликоваться! Щека к щеке, три раза! Вы же одного рода! И завсегда, даже в бою, если с казаком сходишься — спроси его, не нашего ли он рода? Чтобы свою кровь не пролить. Нас и так всего ничего осталось...
— Ну, кум! — сказал Алим. — Ажник меня в жар кинуло. А не рано ему?
— Может, и рано, — вздохнул Ермак. — А нас не станет, кто ему расскажет да научит? Я вон своего не учил, думал, рано, а вышло поздно...
— Ну ладно, ладно... — прогудел Алим. — Пойдем вечерять, Якимушка.
Деда... — жалостно потянул за дверью мальчонка. — Прости, Христа ради. Я табе шиша в спину казал...
Ну, казал и казал. Сядь вона к печке да и скажи: куды дым, туды и шиш. Оно все в трубу и вылетит.
Ермак не стал зажигать жирник, а, снявши кафтан, отодвинул с божницы поволоку и, став на колени, начал читать покаянный канон.
Молился он долго и горячо, поминая всех святых, заступников и страстотерпцев. Так молиться учила его еще мать, которая была большая молитвенница. С годами в памяти атамана стали смешиваться три образа: матери, жены и Богородицы. Когда он вспоминал мать или жену, то все время перед мысленным взором вставала иконописная Пресвятая Дева. Лица когда-то живших двух самых родных женщин стерлись из памяти. А ежели являлись ночью, то одной женщиной — доброй и необыкновенно красивой. Помнились так, отдельные детали: клетчатая мамина запаска, белая занавеска с оборкой, платок. Помнилась фигурка жены в чепане и шароварах в дверном проеме куреня... И все...
Все заслонял милосердный образ Богоматери, всевидящей, всезнающей, всеблагой.
— Владычица Богородице, — шептал атаман. — Заступись, спаси, помилуй, сохрани раба твоего Василия. Вразуми меня, укрепи и направь, не ради мя, но ради Сына Твоего Единородного, да будет мне по слову Его, по воле Его...
Молитва успокоила и уверила в ощущении того, что не надо ни спорить, ни соглашаться. Все произойдет так, как должно, и в срок предначертанный.
Еще затемно он пошел к ранней обедне и был в храме целый день и весь вечер. Вернулся домой, когда загорелись первые звезды, и, как положено в сочельник, только при первой звезде выпил воды, съел корку хлеба.
Казаки привезли два снопа и поставили во дворе. Вся семья Алима — женщины и дети — вышли во двор. Один из казаков поискал среди звездного крошева крупную звезду и, указав на нее пальцем, сказал:
— Юлдус.. Взошла.
— Зажигай, — сказал Алим.
Принесли огонь из лампады, и два снопа вспыхнули двумя кострами в небо. В гробовом молчании, наглухо заперев ворота, казаки стояли вокруг огней.
Толпа славильщиков со звездой, ходившая славить новорожденного Христа, остановилась, увидя зарево.
— Вон казаки костры зажгли. Души мертвых греют, — сказал паренек постарше.
— А наш батюшка говорил, что это бесовский обычай! А казаки эти — татары, только говорят, что они крещеные! Они Михаила, Тверского князя, заставили у себя в Орде кострам поклоняться. А он не поддался, и они убили его, — сказал другой парень.
— Это были не казаки, а татары.
— А они и есть татары, одно слово — ордынцы.
Но костры вспыхивали не только в казачьих домах. Древнейший обычай поминания близких в рождественскую ночь давно потерял свой языческий степной смысл, и, может быть, только немногие занесенные на север потомки детей Старого поля помнили, что их предки свято верили в очистительную силу огня, что, по их древнейшим поверьям, души умерших прилетают к этому костру греться. Потому и собирались они в полном молчании вокруг горящего снопа, поминая про себя всех утраченных близких, согреваясь в тепле пламени воспоминаний и молитв.
Жаркое пламя прогорело быстро, и снова тьма обступила двор. С улицы слышались голоса славильщиков: «Христос народился — весь мир просветлился!..»
Скоро они начали стучать и в ворота городовых казаков, звонко петь под окнами, на крыльце: им выносили сало, корчаги с медом... со всем, что стояло на широких столах и манило после Рождественского поста. Но хотя столы были накрыты, к ним никто не присаживался — ждали утреннего колокольного благовеста.
Якимка принимал во всем живейшее участие. Он был потрясен и пылающим снопом, и тем, что в доме, обычно замиравшем с закатом солнца, никто не спал. Хлопали двери, топали пришедшие в ожидании богатого разговления слуги. Но пока праздник еще не набрал мощи, пока еще говорили вполголоса, как было принято в семейном домостройном быту.
Якимка никак не мог уснуть. Все вскакивал, выбегал босой в горницу и спрашивал: «Скоро звонить начнут?», потому что с этим связывал не только получение подарков, но и праздник вообще.
Женщины и девочки-сестры отмахивались от него — белились-румянились. Деда не было — ушел держать караулы на улицах.
Ермак, бывший не у дел, унес Якимку к себе и качал на руках, укутав в одеяло. Но Якимка вертелся и высовывался, не желая спать, как гусеница из кокона. Его уже тянуло на слезы от перевозбуждения, а Ермак, как назло, думал о чем-то своем.
— Крестный! — сказал Якимка. — Что ты все молчишь! Хоть сказку скажи, а то я реветь буду.
— Ну, сказку так сказку... — тряхнув кудрями, сказал атаман. — Вот, слушай. Раз шел волк — половодье из логова выгнало. Голодный, страшный. Три дня ничего не ел, живот к спине прирос. Степь вся затоплена — овраги водой полны. У волка от сырости ноги болят, ноет нога перебитая, спина, стрелой траченная. ..
— Бедный волк! — сказал Якимка. — Тебе его жалко?
— Жалко. Дальше слушай. Вот бежит собака — хвост бубликом — веселая! «Здорово, волчок!» — «Здорово». — «Гдей-то ты ходишь, где гуляешь?» — «Пропитания ищу. Может, кость какую найду; может, мышами пообедаю». — «Фу, мерзость какая! — говорит собака. — Это все потому, что ты, волчок, не служивый! Был бы ты служивый, шло бы тебе жалование — горя бы не знал». — «Как это?» — «Я вот у хозяина живу — двор стерегу!» — «И я бы мог!» — «Я вот овец пасти помогаю», — говорит собака. «И я бы мог. Разлюбезное дело». — «На охоту хожу». — «Да лучше нас, волков, и охотников нет!» — «А за то меня хозяин кормит. Конуру построил, а хозяйка то косточку бросит, то потрошков каких...» — «Собака, собака! Определи и меня на службу, — говорит волк, — старый я стал по степям да лесам таскаться... Я отслужу!» — «Да с дорогой душой! — собака отвечает. — Будем вместе жить. Конура у меня просторная, на первых порах поместимся, а потом, ежели твоя служба хозяину понравится, он тебе новую сделает. Только служи!» — «Веди!» — говорит волк. Вильнула собачонка хвостом, побежала, и волк за ней поплелся. «Собака, собака, — говорит, — а что это у тебя хвост повыдранный?» — «А это, — говорит собака, — один мальчик, Якимка, меня за хвост таскал!»