Когда Болотов вошел в кабинет, все товарищи были в сборе. Недоставало только Аркадия Розенштерна да приезжего из Москвы Владимира Глебова, или, как в партии называли его, «Володи».
В полутемном, дальнем углу, на диване; род большим, писанным во весь рост, портретом Толстого, Вера Андреевна разговаривала со старым, густо заросшим курчавыми волосами евреем. Болотов знал этого человека – фамилия его была Залкинд, – знал, что он всю свою долгую жизнь томился по тюрьмам и, как умел, служил революции. Но Болотов его не любил. Не любил за зеленоватое, золотушное, в красных прыщах лицо, за воспаленные, оловянные глазки, за неопрятный пиджак и за преувеличенную товарищескую развязность. Он стыдился этой своей нелюбви, упрекал себя в несправедливости и пристрастии и старался быть с Залкиндом изысканно предупредительным и любезным. Завидев Болотова, Залкинд приветливо закивал головой и, не вставая, протянул холодную и сырую руку:
– Здравствуйте… Что нового? Как поживаете?…
– Благодарю вас. А вы? – с принужденной улыбкой проговорил Болотов и сейчас же почувствовал то хмельное и злобное раздражение, которое мучило его минувшее лето. «Ну, зачем этот здесь? – подумал он, глядя с ненавистью на Залкинда. – Что он знает? Что он умеет? Что он может решать?» – с внезапной тоской спросил он себя.
Вера Андреевна, в неизменном черном, без всякого украшения, платье, положив ногу на ногу и то и дело чиркая спичкой, что-то длинно рассказывала. Болотов прислушался к ее усталому однообразному голосу. Она говорила о том, как ее однажды арестовали в Полтаве и как она сидела в полтавской губернской тюрьме. Залкинд слушал ее и сокрушенно вздыхал.
– Вы знаете, – зажигая потухшую папиросу, сказала Вера Андреевна, – …книг мало, только духовного содержания… Свиданий нет… Скучно…
– Вы что? Вы долго сидели? – опять вздохнул Залкинд.
– Двадцать шесть месяцев…
Болотов не стал слушать. «Господи, – думал он, – о чем они говорят?… Одно и то же всегда, всегда, всегда, и у всех одно и то же…» За круглым чайным столом за серебряным самоваром сидели в креслах Арсений Иванович, Валабуев и доктор Берг. Болотов подошел к столу. Арсений Иванович, размешивая ложечкой чай и поглядывая с лукавой улыбкой на Валабуева, говорил надтреснутым басом:
– Незачем нам, кормилец, калину ломать… Дело ясное… Что ж, что они совет рабочих депутатов арестовали?… Вода путь найдет… Вот погодите, Учредительное собрание отдаст землю народу. Теперь мы на полушке помириться не можем. Не-ет, теперь либо все, либо ничего, – улыбнулся он, накладывая себе варенья, – если народ восстанет, тогда как? Что они могут поделать?… Нет, кормилец, теперь наша взяла, теперь мы силой усилились, теперь им не устоять… куда-а!..
Арсению Ивановичу хотелось убедить Валабуева в значении и силе партии, но Валабуев молчал, слегка покачивая круглой стриженой головой, и невозможно было понять, соглашается он или не возражает только из вежливости. Доктор Берг зевнул, посмотрел на свои золотые с монограммой часы и с досадой перебил Арсения Ивановича:
– Черт знает что! Половина двенадцатого… Всегда кто-нибудь опоздает. Вечная неаккуратность российская…
Доктор Берг считал себя самым практичным и потому самым полезным и ценным из всех членов партии. По его мнению, половина неудач революции происходила от русской, славянской лени, от неумения, как он говорил, «написать простое деловое письмо». Он любил точность и ставил себе в достойную награды заслугу, что никогда не забывал адресов, никогда не опаздывал на свидания и никогда не смешивал «паролей» и «явок». «Les affaires sont les affaires…»[2] – повторял он по-французски и с презрением относился к тем из товарищей, которые «суетятся» и «зря суются в опасность». У него были тонкие, белые руки. Он носил высокие воротнички и разноцветные галстуки. Он был членом партии много лет, но арестован не был ни разу.
– Так-то, кормилец, – продолжал Арсений Иванович, ласково похлопывая Валабуева по плечу, – расскажу я вам случай. Помню, было это в тысяча восемьсот семьдесят седьмом году, нет, постойте… – он задумался, – нет, не в семьдесят седьмом, а в семьдесят восьмом…
Он не успел окончить рассказ, как заколыхалась тяжелая занавеска и без доклада раскрылась дверь. Вошел молодой человек, лет двадцати шести, громадного роста, с кудрявою черною бородой и со множеством глубоких рябин на лице, и молча остановился. Одет он был в синюю, грубого сукна, поддевку. Его можно было принять за приказчика, артельщика, молодого старообрядца-купца но никак не за революционера. Это был Глебов, легендарный «Володя», знаменитый на Волге своей отчаянной отвагой. Валабуев мельком взглянул на нового гостя и потупясь, вышел из комнаты. Володя небрежно кивнул головой и сел у окна подле гипсовой статуи Венеры Милосской.
Арсений Иванович кашлянул:
– Что ж, начнемте, кормильцы?…
И опять точно так же, как полгода назад, когда обсуждался вопрос о военном восстании, они заговорили в непоколебимой уверенности, что от их разговоров зависит если не исход революции, то, по крайней мере, ее начало. Болотов слушал и с гневом ловил себя на злых, надменных, несвойственных ему мыслях. «Неужели они не научились еще? – думал он, не замечая, что вместо „мы“ поставил разделяющее „они“. – Неужели не довольно примера Давида?… Неужели они не знают, что говорить об убийстве имеет право единственно тот, кто сам готов умереть, кто видел ее?» Он с беспокойством оглянулся на Глебова. Он слышал о нем, как о прямодушном и смелом революционере, и боялся теперь, что и он будет говорить бесконечно бесплодные речи. Но Володя, свесив на грудь лохматую, черную, как у жука, голову и равнодушно закрыв глаза, казалось, дремал. Тогда Болотову захотелось громко сказать, сказать так, чтобы слышали все, вся партия, все товарищи, что разговоры эти – игрушки и что от них ничего зависеть не может. Захотелось сказать, что если вспыхнет восстание, то только по воле тех, кто сам возьмет в руки оружие, по воле тех безвестных рабочих, которые, не спросясь позволения, выстроят баррикады. Но он промолчал. Он предчувствовал, что его не поймут и что доктор Берг непременно скажет те значительные слова, на которые не хватит духу ответить. Доктор Берг холодно спросил его: отрицает он влияние партии или нет и если отрицает, то зачем состоит ее членом, а если нет, то как может он относиться с пренебрежением к ее «директивам»?
Говорил Арсений Иванович, как всегда, веско, внушительно роняя слова:
– Что греха таить?… Силы наши не собраны, а разбросаны… Оружия мало. До сих пор войско не с нами. Рабочие истомились. Объявить сейчас забастовку значит… Что, кормильцы, то значит?… Значит – призывать к революции, к восстанию всем миром… Ну, а готовы ли мы? Эх, послушайте меня, старика… Ржаной хлебушка – калачу дедушка… Обождать надо. Приезжал по весне тут один, как его?… Давид?… Или как?… Машет руками, кричит: восстание… В полку восстание!.. И не послушался нас… – с укоризной взглянув на Болотова, упрекнул Арсений Иванович: он считал Болотова виновником неудачи Давида. – Что же вышло хорошего? И восстания-то не было, и сам еле-еле ноги унес. Я вот и думаю: обождать. Лучше мала, да нивка, чем велико, да болото… Не время теперь восстания-то делать… Надо терпеть… До весны потерпеть; там видно будет, а пока что – нельзя, нельзя и нельзя…
Слова Арсения Ивановича были благоразумны и осторожны. Но почему-то Болотову казалось, что Арсений Иванович не прав, что в его рассуждениях скрыта тонкая, ему самому незаметная ложь. Он хотел говорить, но Володя предупредил его. Нехотя поднявшись со стула, он, точно спросонья, медленно обвел всех глазами, усмехнулся зелено-желтому галстуку доктора Берга и, обращаясь к одному Арсению Ивановичу, начал громко, по-московски растягивая слова:
– Вздор говорите, Арсений Иванович… Для чего мы здесь собрались? Для решения филозофического, – он так и сказал «филозофического», – вопроса о судьбе революции? Ну, так лучше взять шапки и по домам: не в коня корм… Не для словопрений я приехал сюда… Вопрос вовсе не в том, следует или нет объявить забастовку – не нам ее объявлять, – а вот в чем, и только в этом: если в Петербурге, Москве или где-либо в России вспыхнет восстание, что намерена делать партия? Я спрашиваю: чем партия поможет ему?… Случилась первая забастовка. Где мы были?… Ну, так это – позор! – Володя помолчал. – Нужно дать денег, оружия, людей… Да и самим идти нужно… А не баклуши бить, – твердо договорил он и сел.
При этих словах Арсений Иванович забарабанил пальцами по столу. Вера Андреевна покраснела. Залкинд часто заморгал воспаленными глазками и с негодующим изумлением уставился на Володю.
– По-вашему, значит, товарищ, – потирая белые руки, заметил холодно доктор Берг, – если только я верно вас понял, выходит так: если где-либо, кто-либо, по своему усмотрению, не испросив дозволения партии, выстроит баррикаду, мы обязаны оказать ему помощь… Так я вас понял?