Микула надолго задумался, припоминая давнее, полузабытое. Князь терпеливо, затаив дыхание, ждал продолжения.
– Их двое было, тех, кто берег нашего Иванушку от самого Иванушки, – очнулся Микула. – Царица Анастасия Романовна[69] да Макарий-митрополит[70]. Царица умерла, через три года после нее и старенький митрополит преставился, тут Иванушка свою долю-то и забрал.
– Какую долю?
– А помнишь притчу о блудном сыне? Как сын потребовал у отца свою долю наследства, да и промотал с блудницами. Так и царь наш Иванушка подумал, что может сам, без Господа, управлять той силой, которую от Него же и получил. Ведь он – Иванушка – такой могучий, такой умный, такой добрый, такой правильный! Такой, такой, такой… Вот и сказал Иванушка-дурачок Господу: «Отче! Дай мне следующую мне часть имения»[71]…
И стал по своему разумению решать, что грех, а что добродетель. Поначалу-то еще помнил, чему Макарий-митрополит учил, потом все стал по себе мерить.
– Это как?
– Просто. Спрашивает себя Иванушка: «Я хороший?» И сам же себе и отвечает: «Конечно, хороший! Лучше и не бывает! К тому же, я не просто так, а помазанник Божий…» Все! Поставил человек мерочку: что ему не нравится, то и грех, а что нравится, то и добродетель. Как он Филиппу-митрополиту[72], мученику, сказал: «Благослови – и молчи! Только молчи!»; мол: «Руками помаши, отдай, что причитается, а сомневаться в моей безгрешности не смей!» Бедный Иванушка, слепой, слепой… совсем перестал черное от белого отличать. Опричники-то его черные, адово воинство, в Нове-городе младенчиков к спинам матерей привязывали, да в полынье топили… кто выплыть пытался, баграми под лед заталкивали[73]. А он смотрел, и сердце его не разорвалось… а помнишь, князь, что в старину называли словом «опричнина»?
– Содержание вдовы, выделенное из наследства…
– Вот-вот. «Отче! Дай мне следующую мне часть имения».
– Значит, блудный сын, – задумчиво сказал воевода. – Но если так, то и покаяние возможно?
– Покаяние, князь, человеку никогда не заказано. Но кто тебе сказал, что блудный сын покаялся?
– Но как же, – растерялся воевода, – в Писании…
– Писание следует с рассуждением и вниманием читать! – назидательно сказал Микула. – Блудный сын валялся со свиньями, у него от голода брюхо к спине прирастало… ты оглянись кругом, князь! Давеча, хлебушек-то царский, прямо перед носом у опричников слопали! Верной смерти не испугались… У нас-то еще ничего: ты хоть Бога боишься – помогаешь словенам, а в Нове-то Городе словене могилы раскапывают, из мертвяков солонину делают. Голод! Да с голодухи люди на все готовы! Блудный сын встал и пошел к Отцу потому, что надеялся едой пузо набить. Так-то! Какое покаяние?
– Но он же сказал: «Я недостоин называться сыном…», – возразил князь.
– Нет! Это уж потом, когда Отец принял его, а поначалу-то он вот как сказал: «Сколько наемников у отца моего избыточествуют хлебом, а я умираю от голода; встану, пойду к отцу моему и скажу ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим; прими меня в число наемников твоих». Различаешь? Не «я согрешил», а «скажу, что я согрешил».
Знает лукавый сын, что и как надо сказать Отцу, как подобрать ключик к Его сердцу; но не знает, глупый, что никакого ключика и подбирать-то не надо.
– А я всегда думал, что эта притча – о силе покаяния, – растерянно проговорил князь.
– И об этом, и об этом! – обрадовался Микула. – Но главное – о Любви, о бесконечной любви Господа, которой хватит на все и всех. Даже на то, чтобы заставить покаяться блудного сына, изменить его. Сын сказал «я согрешил» уже после того, как Отец сжалился, побежал ему навстречу, обнял и поцеловал. По всему выходит, что Отец просто подарил сыну и покаяние, и прощение.
– Но за что?!
– А за то, что сын перестал валяться со свиньями; за то, что встал и сделал шаг.
Оба замолчали, мыслями обратившись к только что покинувшему город царю.
– Я понял, – тоном усвоившего урок ученика сказал князь, – не на покаяние Ивана надо нам надеяться, а уповать на Милость и Любовь Господа.
– Да, Любовь. К тебе, ко мне, ко всем словенам и низовским людям[74]… и к Иванушке.
Глава 2
20 февраля 1570 года, Свято-Успенский Псково-Печерский монастырь
Страх, безнадежный и тоскливый, поедал Ивана изнутри. Хотелось сойти с коня и биться лбом о мерзлую дорогу; биться до тех пор, пока не вылетит память о недавних событиях. Не было этого, не было! Не было младенцев с разбитыми головками, не было матерей, не желающих тонуть в полынье. Их баграми под лед, с царских глаз долой, а они, дерзкие, все выплывают, выплывают! Никола этот… только пришло успокоение, а он опять напомнил! Почему его, государя всея Руси, никто не пожалеет?! Нет, не так, как пожалел Юрий Токмаков, а без упрека, просто… Никто же не знает, как ему плохо, плохо, плохо…
Стон, похожий на вой, вырвался из глотки царя, но быстро перешел в рычание. Бес, вот уже несколько лет мучивший царя, хорошо умел вытеснять смертный страх гневом. На кого? А на всех! Они сами виноваты, что ему пришлось их убить! Ведь не со зла же он это сделал?! Он же справедливый, добрый, умный, а значит, просто не умеет поступать неправильно! Может быть, и были среди этих баб с их щенками невиновные, но дело того требовало, дело! Этим людишкам не понять всех забот и тягот, которые приходятся на долю великих…
Что-то на этот раз мешало Ивану уговорить себя так, как обычно у него получалось. Юродивый… ведь он же от Бога! Царь всмотрелся в низкое серое небо и едва слышно прошептал:
– Я в Твоей воле, я Твой помазанник, но как человек могу и ошибаться. Не мешай пока, ладно? Посмотрим и посчитаем потом, по итогам, тогда и накажешь, если что. А пока – не мешай!
Настроение улучшилось, и царь дал коню шпоры. Вороной сделал длинный прыжок и пошел ровным, плавным галопом. Неплохо, очень даже неплохо! Не аргамак, конечно, только его уж не вернуть. Так что и жалеть?!
Белые стены монастыря почти сливались со снегом, только что не искрились под солнцем. «А стены добрые, осаду выдержат, – взглядом профессионального военачальника отметил царь. – Толковый человек, игумен-то местный! Вот, кстати, и он, в воротах стоит, поднос держит с караваем. И что им всем так нравится этот глупый обычай?! Лучше бы горячего вина[75], с мороза оно в самый раз…»
Царь легко, по-молодому, соскочил с коня и, благодушно улыбаясь, пошел к игумену.
– Хорошо поработал, отче Корнилий! – заговорил он приветливо. – Загляденье, а не стены! Пришлю тебе стрельцов, пушкарей, наряду огненного[76], и пусть приступает, кто сме…
Слова застряли в горле царя, а внутренности скрутило ледяным ужасом. Перед Иваном, ласково на него поглядывая, стоял недавно убитый митрополит Филипп.
– Что с тобой, государь? – озабоченно спросил Филипп, отдал монаху блюдо с хлебом и протянул руки к голове царя. – Голова заболела? Дай-кось я тебе ее помну, боль-от и уйдет…
Царь страшно закричал, замахал руками; черты покойного митрополита дрогнули, стали таять, и проступило совсем другое лицо. Герман, архиепископ Казанский[77], умерший два года назад.
– Нет вас, нет! Призраки, морок, сгинь, сгинь! Сознание покинуло царя, и во владение телом вступил тот, кто когда-то вселился в него. Вселился, сыграв на самых черных страстях осиротевшего, оставшегося без доброй поддержки Ивана. Самый обыкновенный бес, тупой и злобный; по-звериному хитрый, но неспособный до конца предвидеть последствия своих действий. Ему, лишенному Источника Жизни, было нестерпимо присутствие святого – человека, переполненного благодатной Жизнью Христовой. Сбежать бес не мог, поэтому и попытался уничтожить того, кто причинял ему страдания.
От боли, прожигающей насквозь все черное его нутро, бес завыл, зарычал, потом жалобно заскулил. Кровь игумена Корнилия[78] хлестала во все стороны, лилась потоком, жгла. Кровь святого мученика. Если бы это было возможно, бес сгорел бы дотла, но он не мог; поэтому всего лишь свернулся в обугленный клубок и улегся на самое дно души несчастного государя. Иван очнулся…
…Дымящаяся от горячей крови сабля – в руке, у ног – два трупа. «Кто второй? – с мучительным усилием пытался вспомнить Иван. – Келарь[79], вроде…»
– Господи, я же не хотел… совсем не хотел… как же это? – растерянно шептал царь, а сзади уже нарастал привычный шум: свист, гиканье, шорох сабель о ножны…
Царь медленно обернулся, и шум стих. Улыбался только румяный и лихой помощник Васька Грязной[80]. Предан, как пес, храбр, но туповат, туповат… а может, прикидывается только? Жаль, если так!
– Гойда[81], государь? – весело спросил Васька.
Царю сразу представился кровавый угар опричного веселья, разгромленный монастырь, кровь на снегу… Иван опустился на колени, обнял еще теплое тело Корнилия и тихонько, по-детски, заплакал.