Утром в открытом море завтракали в кают-компании.
— Жаль, что ты меня покинешь в Ревеле, — сказал Бенкендорф Пономареву. — А славно было бы убежать в Фалль и там укрыться от всех. На водах эскулапы одними консилиумами замучают! Когда я с государем однажды отдыхал неделю в Баден-Бадене, ко мне по его наущению каждое утро являлся врач и справлялся о здоровье. Хорошо, что служил он не при полиции. В полную меру я ощутил, что переживал бедный Чаадаев, когда к нему Цынский с Брянчаниновым посылали доктора.
— С Чаадаевым поступили жестоко и против всяких правил, — ответил Пономарев.
— Не я один решал и в ответе. Ты несколько переоцениваешь мое влияние на события. Государь единолично правит Россией и подданными. Если хочешь знать, то если бы не я — сидеть бы ему в настоящем желтом доме или в крепости. Он с государем переписываться однажды вздумал и передал мне письмо в запечатанном конверте! Запечатанном! Деталь немаловажная, и попади конверт в руки государя — не миновать беды для Чаадаева. Цензора Болдырева пенсии лишили и места, однако потом простили. Надеждина вскоре вернули из Усть-Сысольска. А Чаадаева даже в Москву не взяли! Это невзирая на все грозные резолюции императора и доносы Перфильева, о которых я не мог ему не сообщать.
— Я тебе, Александр, всегда говорил правду, как бы горька она ни была на твой вкус. Зачем судьбу философа отдали в руки полицейских? Что ни возражай, а к диспуту о путях России они мало имеют отношения. Образования недостает и нравственности.
— Вот вы какие все чистоплюи! Объясни ему, Сахтынский! Коли вербовать служащих полиции из института благородных девиц — к чему придем? Да, нравы крутые! А каковы тяготы? Шпионство отвратительно — я доброхотов на этом поприще поболее тебя презираю, потому что получше всех вас об их деятельности осведомлен, однако по этой части не каждый отважится служить. А без шпионства — какой надзор? Такова организация нынешнего общества. Без надзора — ужаснее! Без надзора — непрерывная цепь революций, бунтов, восстаний и простого разбоя на дорогах. Смеяться над полицией легко! А ты попробуй ее превратить в инструмент государства. Без нее честные люди мгновенно попадают в рабство к негодяям. Так, по крайней мере, мы думали в александровские времена. Поэтам легко полицию облить презрением, но ведь страна не одними поэтами населена?!
— Если уж о поэтах речь зашла, то позвольте мне вмешаться в беседу и собственное мнение выразить, — сказал Сахтынский. — Конечно, в нашей работе есть масса неприятных, а пожалуй, и неприличных моментов. Но и у медиков, например, они в наличии. Что поделаешь, коли полиция, в том числе и высшая наблюдательная, есть водораздел, где честные люди соприкасаются с миром бесчестным?! Лермонтову ведь не велишь — поди и вызнай, что замышляют преступники. Он тебя негодованием обольет. Для того иная публика существует! И никто не задумывается — какова эта публика! А публика эта не стоит рублика! Вот тут и крутись вьюном между необходимостью и целесообразностью — с одной стороны, и долгом чести и обязанностями достойного члена общества — с другой. Это вопрос глубокий и чрезвычайно важный. От него зависит социальный мир и даже отношения между странами. Франция наводнила государство наше преступниками. Кому не лень сюда едут и плутни тут строят. Об этом мало кто задумывается! На завоеванных территориях порядок тоже не водворен. Нарушителей закона десятки тысяч. А каторжный народ — не сахар. Куда их? В Сибирь, в острог, в рудники. И кругом люди! На кого обязанности сии возложить? Вот вам, господин Пономарев, и малая толика правды. В грязи да в нужде не много охотников копаться.
— Поэтам, говорите, легко? — иронично переспросил Пономарев. — Они легкость жизнью своей оплачивают.
— Поляки — романтичный народ, — улыбнулся Бенкендорф, желая предотвратить возникающую стычку. — Однако соображения Сахтынского есть и мое кредо. До тех пор, пока не создадим честного жандармства — не выйдем из порочного круга. А честное жандармство может быть создано только с теми людьми, кто имеет твердые понятия о службе государю и отечеству. Я сколько раз тебе предлагал перевесить аксельбант с одного плеча на другое? И всякий день ты отказывался, Самсонову предлагал. Тот же результат. Худякова просил, Рихтеру златые горы сулил. И что слышал в ответ? Даже мой адъютант Голенищев-Кутузов-Толстой и тот с высокомерием отверг предложение. Мальчишка! Вот какое нынче мнение о государственной необходимости у публики. С ним недалеко уйдешь. Ну да оставим все это! Ошибок допущено, конечно, немало. И грехов на мне достаточно. Однако я зла людям не желал и всемерно старался смягчить власть и участь несчастных. Справедливости всегда добивался, как ее понимал. Вот поведаю тебе случай один. Воронцов ходатайствовал насчет переселения Сержа Волконского из Сибири на Кавказ. И пришлось отказать, не представляя о сем государю. Подобная милость не была еще оказана никому из осужденных вместе с Волконским. А он ведь среди главных политических преступников. С него ли начинать? Менее виноватые что сказали бы и о чем подумали? Волконский был среди моих друзей и сослуживцев. А с Воронцовым я и по сю пору в дружбе. Конечно, мне полегче отказать. Хлопот меньше, упреков от государя меньше. И притом я у Цепного моста в кабинете сижу, а не в Сибири. Однако никто не знает, какая тоска навалилась на сердце. Люди будут судить по бумажкам. Зачем не освободил?
Ревель встретил «Геркулес» разноцветными флажками и гладкой непрозрачной зеленью вод. Бенкендорф не сошел на берег. Письмо из Фалля от жены принесли в каюту. Он прочел торопливо исписанные листки и сел отвечать. А Пономарев собрался сходить на берег. Запечатав конверт, Бенкендорф обнял товарища по полку и на словах добавил приветы близким.
— Ты знаешь, — сказал Бенкендорф, — меня не покидает чувство, что долго не увидимся. И беседа у нас получилась какая-то печальная, будто ты мне грехи отпускаешь.
— Не думай о дурном да постарайся возвратиться, излечившись от всяких недугов. Помни, что мы тебя здесь любим и ждем.
— Прощай, — сказал Бенкендорф. — Не поминай лихом! — И он скрылся в темном проеме каюты.
Все трое недолюбливали друг друга. Граф Модест Андреевич Корф холодно относился к лицейскому однокашнику канцлеру князю Александру Михайловичу Горчакову. Он не мог ему простить легкости, с которой тот сделал блистательную карьеру, получил европейскую известность и принадлежал к узкому кругу grands seigneurs[84], быстро, правда, распадающемуся и исчезающему в небытии. Первым из этих русских грандов умер светлейший князь Михаил Семенович Воронцов, затем граф Карл Васильевич Нессельроде, через два года граф Дмитрий Николаевич Блудов и год назад светлейший князь Александр Сергеевич Меншиков. Но живы еще граф Владимир Федорович Адлерберг и князь Александр Аркадьевич Суворов — внук генералиссимуса. Вдобавок Корф ревниво относился к славе Горчакова внутри России. Послания Пушкина к новоиспеченному канцлеру, не напечатанные при жизни поэта, теперь стали широко известны: «Пускай, не знаясь с Аполлоном…», «Встречаюсь я с осьмнадцатой весной…», «Питомец мод, большого света друг…» и «Пирующие студенты». Вдобавок Пушкин упомянул его в знаменитых стихах «Роняет лес багряный свой убор…», сочиненных к празднованию лицейской годовщины в 1825 году накануне мятежа на Сенатской. Едва ли найдется в России гимназист, который не знал хотя бы первую строфу:
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день, как будто поневоле,
И скроется за край окружных гор.
Однако о Модиньке Корфе — ни звука.
Князь Горчаков всегда встречал Корфа без особого энтузиазма. Исторические изыскания, верные по фактам, но сухо и без блеска изложенные, вызывали раздражение у красноречивого и блестящего Горчакова, чьим идеалом был англичанин Томас Карлейль, с которым он познакомился и долго беседовал во время одного из посещений Лондона. Стиль Карлейля резко отличался от безжизненных фраз Корфа. Да и Пушкин Модиньку не жаловал, о чем Корф нынче молчал. Кто был близок к Корфу, говорил, что его воспоминания о лицее и Пушкине окрашены недружелюбно-пристрастным отношением к поэту.
Третий человек, ожидавший выхода государя Александра Николаевича, граф Петр Андреевич Шувалов, самый молодой генерал от кавалерии и самый молодой шеф корпуса жандармов и начальник III отделения, принадлежал к интеллектуальной элите русского двора. Острый ум, широкое образование и светскость выгодно отличали его от немного угрюмых и слишком сосредоточенных на государственных делах и собственной карьере сверстников. Шувалов к Корфу относился неприязненно, как представителю старой школы придворных, чуждых новым веяниям и эксплуатирующих прежние заслуги. Корф с подозрением относился к тем, чья звезда вспыхивала на небосклоне политической жизни мгновенно. Он не верил в сиюминутный успех.