Поликрат закачался и стал бледнее стены. Перепуганный повар немедленно исчез, и через несколько мгновений вбежал казначей Меандрий с телохранителями.
Тотчас же послышался грохот взрыва. Но Поликрат, кажется, его не услышал. Он лежал на ковре, с тупой обречённостью повторяя:
— Не принял... Не принял...
Пифагор шёл не разбирая дороги, натыкаясь на кусты. «Что меня заставило покинуть город? Не почувствовал ли живущий во мне дух рыбака Пирра, что на этом берегу есть некто, знавший меня в другой жизни? И каким образом я сумел сосчитать вытащенных на берег рыб? Как ощутил в брюхе одной из них кольцо? Почему внушил мысль отнести рыбину Поликрату? Что руководило мной — тщеславие или какой-то неосознанный расчёт? «Познай самого себя», — гласит надпись на стене дельфийского храма. Понимал ли впервые сказавший это, что обративший взор в самого себя обречён на блуждание во мраке сновидений? И зачем ограничивать мир самим собою? Да, я увидел кольцо в брюхе рыбы, и не всё ли равно, как пришло это необыкновенное зрение? Не важнее ли им воспользоваться, чтобы открыть глаза другим?»
К своему удивлению, Пифагор оказался около дуба Анкея, словно кто-то привёл его сюда, чтобы он провёл ночь на его выходящих из земли корнях.
Тишина располагала к раздумью, и он вновь и вновь перебирал в памяти числа. Арифметика была для него главной из наук. Он ставил её выше астрономии и геометрии и надеялся приблизиться к пониманию числа чисел — высшего божества.
Так прошла ночь. Под утро Пифагор задремал и вскоре проснулся от звука, напоминающего падение громовой стрелы. Небо было чистым, и он подумал, что в горах обвал. И лишь тогда, когда взгляду открылось море, вспомнился разговор с Эвпалином. Ему стало не по себе. Чтобы развеяться, он двинулся в гавань, и первым, кого он встретил, оказался мегарец, прохаживавшийся по молу.
Пифагор взглянул туда, где совсем недавно высился Парус, породивший миф о похищении Окирои.
— Конец мифа, — проговорил Пифагор. — И к этому причастен ты, Эвпалин. У всего есть конец. Мифы смертны, как и те, кто их создаёт. Но на место угасших приходят новые.
— Что ты имеешь в виду?
— Поликратов перстень. Ведь море вернуло его тирану.
Эвпалин испытующе посмотрел на Пифагора:
— Это действительно так. Я как раз в это время явился во дворец, чтобы доложить об окончании всех моих работ, и застал Поликрата без сознания, с перстнем, зажатым в кулаке. Его нашли в брюхе огромной рыбины, доставленной каким-то рыбаком. Но ты-то этого знать не мог!
Пифагор загадочно улыбнулся:
— Я это предвидел в тот миг, когда Поликрат занёс руку с перстнем для броска. Вот тебе и то, что когда-нибудь станет мифом. И за ним тоже что-то стоит.
— Верная мысль, — согласился Эвпалин.
— Если за мифом ничто не стоит, это выдумка, может быть и великая, но с ножками пигмея. У неё короткая дорога. У мифа же — далёкий путь, потому что он не единоличное творение. Искать его создателя — дело столь же бессмысленное, как пытаться отделить воды моря от вод втекающих в него рек. Мы с тобой, Эвпалин, соучастники гибели одного и начала другого мифа. А ты, как мне кажется, задумал нечто более грандиозное, чем тоннель и мол.
— Ты прочитал мою мысль, и я к этому уже привык. Я действительно мечтаю построить мост, который соединит два материка. Во всяком случае, мне на Самосе больше нечего делать.
Простившись с Эвпалином, Пифагор шёл домой, ведя спор со своей пребывавшей в сомнениях душой героического века.
— Чего это тебе вздумалось, Пифагор, возвращать Поликрату перстень? — спросил Эвфорб.
Пифагор не сразу нашёлся что ответить.
— Мог ли бы я допустить подобное по отношению к моему покровителю Приаму?! — не унимался Эвфорб.
— Конечно, не мог, — отозвался Пифагор. — Тебе бы это просто не пришло в голову. А если бы и пришло, ты бы не смог этого осуществить. У нас с тобой разные горизонты. В твоё время, как на этот раз правильно описано у Гомера, такие знатные люди, как мы, сами мастерили себе ложе и строили дома. Жизнь была прозрачней и гармоничней.
Даже язык у тебя другой, и мне приходится переводить некоторые слова, словно я беседую не с самим собой, а с чужестранцем. Ты ведь называешь Милет Меловандой, Илион — Вилушей, Самос — Кипарисией, Пелопоннес Аппией. Что касается твоего первого вопроса, то у тебя впереди ещё полтысячелетия, моя же последняя жизнь на исходе. Да и что болезнь Поликрата и даже его гибель по сравнению с той темнотой, которая грозит человечеству, если факел знаний, зажжённый мною в Индии и пронесённый через весь материк, погаснет? Сколько потребуется столетий, пока его воспламенит кто-нибудь другой?.. Вот ты был в Вавилоне ещё до меня и изучал там математику, так же как я, но лишь для того, чтобы удовлетворить собственную страсть к знаниям и честолюбие. Ты и не помышлял о том, что знание нуждается в защите.
— А зачем знанию защита? Ведь нет Агамемнона, стремящегося к его захвату и обладанию.
— Дело, мой друг, не во внешней опасности, она существует и теперь — но в разных уровнях знания. В твоё время не могло быть конфликта между мудростью и властью. Приам не пытался использовать твои знания в своих интересах. Он был законным царём, ему не угрожал ни Гектор, ни Парис. Поликрат же страшится родного брата. Не забудь — ты ведь человек медного века, а я железного.
— Допустим. Но почему тебе понадобилось наносить Поликрату такой удар исподтишка? Ведь это бесчестно.
— А честно было превращать акрополь в свою резиденцию? Честно было...
— Но Поликрат делал это для спасения своих подданных, своих соотечественников.
— А я считаю делом своей чести спасение не Самоса, как он мне ни дорог, а науки от деспотии не только Поликрата и ему подобных, но и от персов, стремящихся к порабощению эллинов.
— А кто такие персы? Не потомки ли они Персея?
— О нет, хотя, как ни странно, такое мнение высказывается довольно часто. Персы — это народ, находившийся в твоё время за Эламом и переселившийся в земли Элама через пять поколений после окончания твоей жизни. Затем они захватили земли, принадлежащие царям Лидии, Вавилона, Египта. Самос, по расположению ближайший к ним остров, казалось бы, предназначен судьбой быть на грани между Азией и Европой. Отсюда должен был бы вестись диалог между материками. Но стало необходимым перенести дух в более безопасное место, найти ему новый центр, крепость разума. Я вскоре покину эти места, где начинался в тебе, и больше никогда не вернусь на наш остров. Я буду вести диалог оттуда, и он не завершится с моей смертью.
Где же тот материк, где же то побережье,
Где тот город, что станет началом начал?
И когда же над миром безумья забрезжит
Откровение циркуля, а не меча?
Оройт неторопливо поднимался к Астипалее. Устремлённые вперёд миндалевидные глаза и задорно вздёрнутые усы придавали холёному, матового цвета лицу выражение холодной заносчивости. Справа от сатрапа шёл воин в обычном персидском одеянии с копьём, обращённым к небу, слева — человек средних лет в коротком эллинском гиматии, сзади — пятеро рослых воинов с копьями наконечниками вниз. Один из них нёс на плече небольшой калаф.
Оройт намеренно не предупредил о своём решении посетить остров и встретиться с его правителем, словно бы желая показать, что Самос был уже владением царя царей, или же он действовал в соответствии с услышанной от какого-то ионийца эллинской поговоркой: «Благородный может являться к худородному без приглашения». Не исключено также, что он рассчитывал на неудовольствие или на прямое оскорбление как на повод для вторжения — войско стояло наготове по ту сторону Самосского пролива.
Как бы то ни было, расчёт сатрапа не оправдался. Самосцы восприняли появление чужеземцев в азиатских одеяниях не как демонстрацию силы и угрозу, а как некое красочное представление. Оказавшийся в гавани казначей Поликрата Меандрий встретил Оройта с почтением и взялся сопровождать его в акрополь. Сатрап, даже не остановившись, передал через толмача, что сумеет и сам отыскать дорогу.
Так Оройт со своей свитой беспрепятственно достиг Астипалеи. Пройдя по мостику меж двух застывших в изумлении стражей, он двинулся через сад к дворцу, где стоял Поликрат, которого Меандрий успел предупредить, воспользовавшись подземным ходом.
И вот они, правитель Азии и владыка островов, расположились друг против друга, разделённые столом, как проливом. Поликрат не понимал по-персидски ни слова. Оройт — не знал ни одного из языков, на которых изъяснялась его огромная сатрапия, считая, что ему достаточно языка палки.