На крыльце стояла встреча — князья, бояре, воеводы, жильцы, греки, смотрели неприветно. От крыльца на снег настлано было красное сукно, и царев посол Садык-Асаф спрыгнул прямо на него своими желтыми сафьяновыми сапогами с загнутым носком, а за ним валилось с коней и все посольство.
Садык-Асаф шагнул на первую ступеньку, и вся встреча пала на колени, ударила челом. Посольство спесиво поднялось на крыльцо, двинулось бревенчатыми переходами, куда сквозь узкие окна врубалось золотыми потоками солнце.
Посреди большой палаты стоял сам великий князь Иван Васильевич — в епанче, в колпаке, за ним ближние люди. Придерживая левой рукой у груди золотой крест, великий князь коснулся пальцами правой руки ковра и, поднявшись, спросил бестрепетным голосом:
— Великий царь наш Белой Орды Ахмат по здорову ль? Московский толмач перевел враз эти короткие слова, и в ответ взрывом посыпалась гортанная, трубная речь царева посла. Садык-Асаф смотрел прямо в лицо великому князю, и его бороденка дергалась в лад речи:
— Ахмат, великий царь Белой Орды, приказал сказывать тебе, князю Московскому, улуснику нашему, так:
«Ты, князь великий, улусник мой! Ты сидишь на княженьи твоем после отца твоего Василья по моей воле, а старый обычай ломаешь да ко мне, царю твоему, не приходишь. И послов ко мне своих не шлешь, и даров ко мне не несут твои люди. И ясак ты мне, царю твоему, за многие годы не дал. И, послам моим в том отказывая, да и их послов старым обычаем не встречал, не чтил сана их… И вот тебе, улуснику моему, великому князю Ивану, мое, царя Белой Орды, слово:
Послал я к тебе моего посла ездящего Садык-Асафа с басмою, чтобы тот посол все дани и выходы за прошлое взял бы. И чтобы ты, те дани и выходы собравши, сам бы их ко мне на Поле[16] привез бы либо сына своего прислал. И тогда я тебя, великого князя Ивана, улусника моего, пожалую… А повеления моего не исполнишь, то приду тогда я, царь Ахмат, к тебе на Москву, пленю всю землю твою, и тебе тогда быть у меня рабом».
Посол замолчал. Немного погодя замолчал и толмач, слышно было только тяжелое дыхание стоявшей на коленях московской встречи. Русские и татаре все смотрели на Ивана Васильевича, бледного, как плат, черные глаза его уперлись в лицо посла.
Помолчав, пожевав губами, царев посол стал сказывать дальше:
— А заутра я, царев посол, буду к тебе, и ты бы, княже великий, улусник наш, учинил бы встречу царской басме старым большим обычаем и мне бы тогда ответил как все, что надо, сделаешь…
Посол повернулся и стремительно пошел прочь из палаты, а за ним, толкаясь, цепляясь друг за друга саадаками, саблями, бросились все татаре, разобрали коней, уселись в седлах высоко и, труся, поехали из Кремля за Москва-реку, на Ордынку, в свое подворье.
Князь Московский Иван Васильевич молча проводил посольство до крыльца и, когда царев посол, отъезжая, высоко поднял в правой руке свою нагайку, низко поклонился ему в пояс. Проводив, великий князь прошел сразу на половину матери своей Марьи Васильевны, принявшей тогда уже постриг под именем инокини Марфы, за ним с тихим ропотом валили встревоженные князья и бояре. Все уселись вдоль стен на лавки, устланные красными полавошниками. Молчали.
В сенях раздались тяжелые, спешащие шаги, и в палату вступила Софья Фоминишна. Бледная, поклонившись поясным поклоном супругу, она села в свое кресло.
— Князья и бояре! — сказал негромко Иван Васильевич. — Вы всё сами слышали… Как учиним теперь? Как будем Орду держать? |
Сам Иван Васильевич не был захвачен врасплох татарским требованием: он знал — Садык-Асаф едет на Москву гневен. Однако все ближние люди великокняжьей избы волновались, им мстились уже страшные образы былых ханских нашествий… Снова скачут, бесчисленные конники, слыщится скрип телег, арб, рев быков, верблюдов, ржанье коней, дым от костров, окруживших города… Кровь, убийства, насилия. И снова тянутся бесконечные толпы истомленных русских пленников, угоняемых в рабство!..
И это тогда, когда Москва включила в свою державу и Новгород, и Псков! А если Ахмат-царь того гляди двинет на Москву свои отряды? Конечно — война, но война всегда риск — кто кого? А ведь у молодой Москвы дома и за рубежом немало врагов. Да и круль польский Казимир дружит с Ахмат-царем и не в ладах с Москвой из-за Новгорода. А что если Литва ударит с запада, когда царь Ахмат нажмет с востока? Что при таком положении будет делать Новгород? А ну как он ударит с севера в спину Москвы?
Не все ладно и в самом княжьем семействе. Как ни легка казалась рука Ивана Васильевича, а оборачивалась она тяжелой: стлал он мягко, да спать было жестко. Два его родных брата — Андрей да Борис — довольны им не были: Иван, взявши Новгород под Москву, им ничего не пожаловал, ничем их не отблагодарил. И теперь, в такой трудный час, будут ли они задарма подставлять головы за него? Или нужно им с чужого пира похмелье?
Иван Васильевич сидел в высоком кресле с двуглавым Софьиным орлом на спинке, ждал, когда заговорят. Инокиня Марфа взглядывала то на сына, то на сноху, не выдержала и, трясясь от волнения, маша руками, заговорила первой:
— Сыне мой, княже великий! Вспомни отца твоего, великого князя Василья! Ведь его схватили тогда в бою. Да где тебе помнить — ты тогда по пятому годочку был… Ох, схватили, схватили его, проклятые коноеды, да из Ефимьева монастыря мне его нательный крест и шлют… Выкупай-де! Порядился тогда отец твой Василий с Улу-Махаметом-царем, и заплатили мы выкуп великий. Ну и отпустили они отца… Вот тебе и повоевал… Трудно, сынок, воевать-то! Ты бы и теперь, князь великий, так же сделал… Хорошо — широко, да поуже — не хуже! Откупись от них, сынок, ну их! А как ты, князь, во всем волен, так делай, как тебе бог на душу положит…
Она залилась слезами, тучное ее тело затряслось под черной манатьей.
Бояре пришли в волнение.
— Так оно, так и есть! — загудели густые голоса. — Правду сказывает старица — мать твоя! Что делать-то? Счастья военного пытать? Так неверное оно, счастье-то! Лучше так. Потихоньку-то эдак лучше. Сердце-то, оно рвется, так держать его надо, сердце-то. Держать!..
Особенно горячились два князя — Ощёра Иван Васильевич да Мамона Григорий Андреевич. Большие, брюхатые, волосатые, оба сребролюбцы, они стояли друг против друга в цветных шубах и, махая толстыми руками, кричали густо:
— Не тебе драться-то с ним, великий княже, с окаянным царем! Пес с ним! Лучше дай откуп, да и все заплати чего в дань недодано… Доправим с людей! Вестимо, ордынский царь-то видит — мы богатеем, ну ему и обидно. Обидно! А с сильным человеком делись, чтобы он не обижался. Пошли дары-поминки к нему добрые да послов в Орду, как велит, все и замирится. Господь поможет! Плачивали ведь старые князья дань, ничего-о-о! А ну как бежать с Москвы придется… А куда-а?! А этак — что бог даст…
Софья, уперев глаза в красное сукно на полу, слушала взволнованные голоса. Ах, как все это знакомо! Не так ли чуть-чуть не сгубил все свое царство царь Юстиниан, когда оно было потрясено восстанием Голубых и Зеленых? И разве не поддержала его тогда царица Феодора? Она, она, Софья, тоже должна помочь супругу!
Поднявшись с кресел, великая княгиня Софья Фоминишна перекрестилась и заговорила твердо: — Великий князь Московский, супруг мой! Что сотворишь? Куда побежишь? Отец мой, Фома, деспот Морейский, отечество покинул… В Рим побежал… Но не сама ли и я отказала в браке многим сильным рыцарям — и князьям и королям, чтобы быть тебе супругой? Не на то, чтобы стать нам с тобой вместе данниками татарскими, да и детям моим царского роду!.. Девять годов ты не плачивал дани татарской — или затем, чтобы заплатить за все время? Заплатишь ты ее разве честью своей! У тебя есть сильная рать, города иные и князья помогут, бог тебе во всем помогал! Что ж слушать тех, кто должны быть твоими верными слугами да исполнять то, что ты им укажешь? Что грозит тебе? Хоть смерть! Так ты же знаешь — смертными мы родились на свет. А я же молю бога об одном лишь: чтоб никто не увидел бы меня до самого смертного моего часа без этой диадимы, без этого пурпура… «Бежать!» — кричат бояре. Нет! Я не побегу! Куда бежать? Разве есть другое место, кроме своего могучего отечества? Не побегу никуда, потому что трон московский будет для меня лучшей могилой, а пурпур мой — достойный мой саван, если и погибнуть придется!
И Софья Фоминишна обвела лица бородатых советников гордым взором… Какая тяжесть давила ее плечи! Какой огонь должна была вдохнуть в эти смутные души, чтобы задрожали они животворным трепетом, достойным их великой земли! Смелые они люди, в бою крепки, да трудны для них испытанья на распутьях: не знают, куда брести — семо ли, овамо ли?
Молчание палаты наполнил мощный звон с нового Успенского собора. «Или так и бросить все это, что задумано, все, что начало уже делаться? — будто спрашивал он. — Упасть духом в час смертного решения? Предать великое дело всей земли?»