На дознании, куда ходил отец, одна выжившая девочка предложила совершенно невероятное объяснение этому пожару. Она рассказала, что лежала в кровати и пыталась уснуть, глядя на старый камин, где еще тлела кучка углей, как вдруг услышала шорох, писк и будто бы небольшой переполох. Она приподнялась на локтях, чтобы было лучше видно, и сказала, что разглядела какое-то животное, маленькое и юркое, вроде крысы, у которой шкура вся была в огне; это животное пронеслось по комнате и подожгло ветхие простыни, которые свисали с кроватей девочек до самого пола. Никто еще ничего и сообразить не успел, а вдруг в сотне мест уже занялись маленькие очаги пламени; тогда девочка вскочила, разбудила других воспитанниц и сбежала из этого зарождающегося ада.
Когда отец вернулся домой, он рассказал мне эту историю, но не лежа, как обычно, рядом со мной, а сидя, сгорбившись, на старом стуле возле моей кровати. На дознании никто не сумел объяснить, откуда там могла взяться горящая крыса, а отец ничего не сказал. Участь его была уже настолько незавидна, что он не осмелился что-то сказать. От ожогов и падений погибли сто двадцать три девочки. Мы с ним знали — он по опыту, а я из пособия, — что крысы любят пользоваться удобными вертикальными переходами в старых дымоходах. Небольшой огонь в камине ей не помешает. Но если такая крыса, обмазанная парафином, хотя бы приблизится к огню… отец хорошо понимал, что тогда могло произойти.
Быть может, ему следовало во всем признаться. Быть может, мне следовало предать его, как это сделали те немецкие дети, которые следили за своими родителями по просьбе Гитлера. Но я бы никогда и рта не раскрыла. Говорить-то всегда трудно, неважно, грозит ли это чем-то человеку или нет. В опасности может оказаться его тело, а может — душа, когда угроза более личная, незаметная, невидимая. Когда сказать — это значит предать что-то, у чего нет даже названия, что прячется в темнице тела, будто перепуганный беженец под обстрелом.
* * *
Это означает, что сегодня ко мне снова приходил доктор Грен, с вопросами наготове.
Мой муж Том еще мальчишкой десять лет ловил лосося на Лох-Гилл. Большую часть времени он просто стоял на берегу озера и глядел в темную воду.
Если оттуда вдруг выпрыгивал лосось, Том шел домой. Ведь если увидишь лосося, значит, в этот день ни одного не поймаешь. Но искусство не видеть лосося тоже очень темное, нужно глядеть и глядеть в воду, туда, где, бывает, попадается лосось, и представлять его там, в глубине, чувствовать его, ощущать его там каким-то седьмым чувством. Таким образом мой муж Том ловил лосося десять лет. К слову сказать, ни одного лосося он не поймал. Так что, увидишь лосося — лосося не поймаешь, и не увидишь лосося — не поймаешь тоже. Так как же ловить лосося? Третьим способом — на удачу и инстинкт, которых у Тома не было.
Но сегодня они были у доктора Грена, который уселся тихонько в моей маленькой комнате, пристроил на стуле свой аккуратный корпус и молча принялся глядеть на меня, не глазами, а инстинктом и удачей, как рыбак подле темных вод.
Ох, и уж я-то почувствовала себя настоящим лососем, залегла на глубине, всем телом чувствуя, что там его удочка, его наживка и его крючок.
— Ну, Розанна, — наконец сказал он, — гм-м-м, ведь верно, что вы попали сюда примерно… сколько лет назад?
— Очень, очень много лет назад.
— Да. И, насколько я помню, вас перевели сюда из лечебницы в Слайго?
— Да, из желтого дома.
— Да, да. Занятное старинное выражение. Звучит довольно… поэтично. Не с цветом ли луны связано? Хотя, выражение это очень старое, но значение его достаточно сомнительное и теперь уж совсем обидное. Я и сам при полной луне иногда испытываю… такое странное чувство.
Я взглянула на доктора Грена и попыталась представить, как его могла бы изменить луна — бакенбарды погуще, чтобы как у оборотня.
— Такая невероятная сила, — сказал он. — Приливы, которые тянет от одного берега к другому. Да, луна. Примечательный объект.
Тут он встал и подошел к окну. Было столь раннее зимнее утро, что луна за окном была еще в полной силе. Свет ее ложился сумрачными бликами на подоконник. Доктор Грен так же сумрачно кивнул своим мыслям, выглянув во двор, где Джон Кейн и прочие работники спозаранку гремели мусорными баками и совершали прочие действия, по которым в больнице — в приюте — можно было проверять часы. Желтый дом. Место, подвластное силам луны.
Доктор Грен из тех мужчин, которые то и дело поглаживают невидимый галстук или поправляют какой-то предмет одежды из прошлого. Конечно, он еще и бороду может поглаживать, но нет, этого он не делает. Быть может, в молодости он носил какой-нибудь модный шейный платок или что-нибудь этакое? Мог ведь и носить.
Но что бы там ни было, а сейчас он поглаживал этот фантомный предмет, проводя пальцами по шее сантиметра на два повыше простого бордового галстука, узел которого был плотным, как юный розовый бутон.
— Ох! — выдохнул вдруг он со странной силой. В этом звуке слышалась крайняя усталость, но я не думаю, что это он от усталости. Это было восклицание раннего утра, которое вырвалось у него в моей комнате так, будто бы он был тут совсем один. Быть может, один он был и для всего мира с его нуждами и запросами.
— Думали ли вы о том, чтобы уйти отсюда? Хотите ли вы, чтобы я для этого что-то предпринял?
На это я не могла ничего ответить. Нужна ли мне такая свобода? Помню ли я еще, что это такое? Быть может, эта чудная комнатка и есть мой дом? Каков бы ни был ответ, но я вновь почувствовала, как внутри расползается страх, будто мороз по зеленым листьям, от которого на них остаются такие печальные черные следы.
— А сколько вы прожили в Слайго? Помните, в каком году сюда попали?
— Нет. Когда-то во время войны, — ответила я. Уж это я знала.
— Второй мировой войны?
— Да.
— Я тогда был еще совсем маленьким, — заметил он.
Воцарилось холодное, хрустящее молчание.
— Мы — мои родители и я — часто приезжали в одну маленькую корнуолльскую бухту, это первое, что я помню, и другой ценности у этого воспоминания нет. Помню, вода была совершенно ледяная, и, представляете, помню, как намочил в этой воде штанишки, очень живо помню. Тогда бензин мало кому выдавали, поэтому отец соорудил такой велосипед-тандем, из двух разных велосипедов. Сам он садился сзади, потому что там нужно было сильнее всего крутить педали, когда карабкаешься по корнуолльским холмам. Маленькие такие холмики, но ногам — просто смерть. Хорошие это были деньки, летние. Отец всегда в хорошем настроении. Чай из котелка — мы его кипятили на костре, как рыбаки.
Доктор Грен рассмеялся, присоединив свой смех к свету, который собирался за окном, чтобы сотворить утро.
— А может, это было сразу после войны.
Я хотела было спросить, чем занимался его отец, но, не знаю почему, вдруг решила, что это слишком личный вопрос. Хотя сейчас я думаю, а если он хотел, чтобы я об этом спросила. И тогда что, мы принялись бы говорить о наших отцах? Может, так он и закидывал удочку в темные воды?
— Я не слышал ничего хорошего о старой лечебнице в Слайго, особенно тех времен. Уверен, место было отвратительное. Совершенно уверен.
Но я и тут промолчала.
— Просто какая-то психиатрическая загадка — отчего же у нас в начале века были настолько плохие лечебницы, отчего невозможно было с ними что-то сделать, в то время как в начале XIX века к умалишенности, как это тогда называлось, отношение было зачастую самое просвещенное. Вдруг возникло понимание того, что держать людей взаперти, сажать на цепи и тому подобное — очень плохо, и поэтому были предприняты огромные усилия, чтобы как-то все… улучшить. Но, боюсь, в какой-то момент случился рецидив — как водится, что-то пошло вкось. Вы помните, почему вас перевели сюда из Слайго?
Он спросил это так внезапно, что я и опомниться не успела, как ответила:
— Это мой тесть устроил.
— Ваш тесть? Кто он был?
— Старый Том, музыкант. Еще он был портным в Слайго.
— То есть в городе?
— Нет, в самом приюте.
— Вы были в приюте в то время, когда там работал ваш тесть?
— Да.
— Понятно.
— Мать, кажется, тоже там была, но этого я не помню.
— Она там работала?
— Нет.
— Была пациенткой?
— Не помню. Честное слово, не помню.
О, я знала, как ему хочется спрашивать еще и еще, но, надо отдать ему должное, делать он этого не стал. Наверное, очень уж хороший рыбак. Если видишь, как лосось прыгнул, то уж точно ни одного больше не поймаешь. Можно идти домой.
— Я совсем не желаю пугать вас, — сказал он вдруг ни с того, ни с сего. — Нет-нет, таких намерений у меня нет. Должен признать, Розанна, мы вас все здесь очень уважаем, очень.
— Уж не думаю, что я это заслужила, — ответила я, вдруг покраснев от стыда. От сильнейшего стыда. Как будто какой источник расчистили от нападавших туда весной листьев и веток, и вода вдруг как рванет с места. Стыд, болезненный стыд.