НЕ ПОДУМАВ, НЕ ОТВЕЧАЙ!
Задача № 28.
Наблюдательны-ли вы?
Наблюдательны-ли вы? Умеете-ли вы быстро схватывать подробности наблюдаемого вами события? Хорошо-ли удерживается виденное и слышанное в вашей памяти?
Это уменье наблюдать и запоминать факты чрезвычайно ценно, и не только для профессиональных наблюдателей, вроде газетного репортера, корреспондента, милиционера и т. д., но и для каждого культурного человека, желающего внимательно относиться к окружающим его явлениям.
Однако эта наблюдательность развита далеко не в каждом: — один способен схватывать на лету мельчайшие детали виденного, другой не может связать и двух-трех отдельных фактов.
Нашим читателям представляется случай проверить свою наблюдательность, взглянув на рисунок, помещенный на
Возьмите часы и всмотритесь в рисунок впродолжении 1 минуты, а затем прочитайте пояснение на 149
РАССКАЗ ДЖОНА РЕССЕЛЯ.
С английского пер. О. Косман.
Можно было принять плот за вал скошенной осоки или кучу спутанных плавучих корней, когда он выскользнул из покрытого тенью устья реки, поднимаясь и ныряя в первой волне прибоя. Но в то время, как небо начало светлеть и задул свежий береговой бриз, он упорно и настойчиво пробивал путь между отмелями и болотистыми островками, и когда солнце поднялось и сбросило со своего яркого глаза утренний туман, он миновал широкий вход в бухту и стоял в открытом море.
Это было забавное судно для такого предприятия, — судно, типа, сохранившегося кое-где в захолустных уголках земли. Лодочный мастер взглянул бы на него с презрением. Со своими бревнами и скрепами оно было построено почти так же, как первое пловучее сооружение с веревками из кокосовых волокон. Плетенка из пандановых листьев служила ему парусом и весло из дерева ниаули рулем.
Но оно имело одно действительное достоинство для мореплавания. Его двойная настилка, скрепленная, как у катамарана (индейского плота), была привязана жгутами тростника и бамбуковыми ветками поверх тройного ряда кокосовых орехов. Судно само, было легко, как пузырь, эластично, способно выдержать всякую погоду. Этот плот обладал и другим качеством, более ценным для его настоящей команды, чем какой угодно комфорт и безопасность. Он был почти невидим. Спустив только мачту и улегшись во впадину его настилки, они могли остаться незамеченными в расстоянии полумили.
Плот занимали четыре человека. Трое из них — белые. Их тело было исцарапано терновником и почернело от засохшей крови. На руках и щиколках сохранился темный и вдавленный отпечаток кандалов. У них были длинные, всклокоченные волосы, одежда состояла из парусиновых лохмотьев синих форменных курток. Но они были белые — представители высшей расы, — представители более чем высшей расы, по мнению тех философов, которые в преступлении видят проявление гения.
Четвертым был человек, который построил плот и теперь управлял им. В нем не было ничего высшего. Его кожа казалась покрытой слоем сажи. Его выдающаяся челюсть выступала из личного угла больше, чем низкий лоб. Ни одна черточка красоты не скрашивала его тощих членов и узловатых суставов. Природа наложила на него ясное клеймо низкого происхождения и его единственные попытки затушевать это состояли в повязке из древесной коры на туловище и костяной спицы, воткнутой в носовой хрящ. Словом, это был очень обыкновенный образчик одной из самых низких ветвей человеческой семьи — канака из Новой Каледонии.
Трое белых несколько часов молча сидели все вместе на передней части плота. Но на солнечном восходе очарование как будто было разрушено донесшимся с востока звоном большого медного гонга. Они пошевелились, глубоко вдохнули соленый воздух, переглянулись с надеждой, блеснувшей на их угрюмых лицах, и потом взглянули назад, на сушу, которая представлялась теперь только серовато-зеленым пятном позади них…
— Друзья, — сказал самый старший, лоб которого был обвязан красным шарфом. — Друзья, дело сделано.
Жестом колдуна он вытащил из-за пазухи своей рваной куртки три папиросы, свежие и круглые, и предложил их остальным.
— Нипперс, — воскликнул сидевший справа от него. — Настоящий нипперс, клянусь богом. И здесь? Доктор, я всегда говорил, что вы изумительный человек. Посмотрите, оне как будто только что вынуты из ящика.
Д-р Дюбоск улыбнулся. Те, которые знали его при совершенно других обстоятельствах на бульварах, в фойе и клубах, не смотря на все перемены, узнали бы его снова по этой улыбке. И здесь, среди подонков земли, она продолжала выделять его в тюрьмах и кобальтовых рудниках; обыкновенные колодники не отличаются веселостью. Многие из толпившихся в аудиториях Монпелье видели его бросавшим какой-нибудь фейерверк мысли с такой же искрой, вспыхивавшей под его щетинистыми бровями, с такой же тонкой складкой его губ.
— По случаю торжества, — объяснил он. — Подумайте. Каждые полгода из Нумеи совершается семьдесят пять побегов, из которых удается не больше одного. Я узнал цифры в больнице от д-ра Пьера. Он неважный врач, но честный малый. Разве можно при таком проценте не отпраздновать удачу, спрашиваю вас.
— Итак, вы приготовились к этому?
— Три недели тому назад я подкупил ночного сторожа, чтоб достать эти папиросы.
Собеседник восторженно посмотрел на него. Чувство легко отражалось на этом безбородом лице, темном и нежном, но слишком крупном, с черезчур большими и робкими глазами и черезчур длинным овалом. Это было одно из лиц, достаточно хорошо знакомых полиции, которые могли бы служить моделью для ангела, если бы в них не проглядывало чего-то дьявольского. Фенэйру был осужден «на бессрочную», как неисправимый.
— Разве наш доктор не чудо? — спросил он, передавая папиросу третьему белому. — Он думает обо всем. Вам стыдно ворчать. Видите, мы свободны наконец. Свободны!
Третий был толстый, рябой человек, с вылезшими ресницами, известный когда то под прозвищами Ниниш, Три Восьмерки, Сучильщик, но среди каторжников главным образом как Попугай — может быть благодаря его крючковатому носу или чему то птичьему в его характере. Он был душитель по профессии, привыкший пользоваться своими кулаками только для обмена любезностями. Дюбоск мог подчиняться своей фантазии, Фенэйру умышленно принимал позу, но Попугай оставался джентельменом самого строгого направления. Пожалуй, надо отдать должное практическому уму тюремной администрации на основании того факта, что, хотя Дюбоск был наиболее опасным из трех и Фенэйру наиболее испорченным, только Попугай имел официальную репутацию человека, побег которого был бы отмечен первым, как «особо важный».
Он взял папиросу, потому что был рад получить ее, но ничего не сказал, пока Дюбоск не передал ему жестяной спичечницы, и первый клуб дыма не наполнил его легкие.
— Подожди, пока станешь обеими ногами на мостовую, мальчик. Тогда будет время говорить о свободе. Ну, предположим, случится буря.
— Теперь не время для бурь, заметил Дюбоск.
Но слова Попугая подействовали на них. В их умы, для которых суша была ужасом, мог только медленно проникнуть страх перед морем. Они забыли оставленную за собой тюрьму каторжной колонии.
Трое белых курили и забыли оставленную за собой тюрьму каторжной колонии…
Здесь они снова достигли манящего преддверья широкого мира. Это были восставшие из мертвых, с бешеным аппетитом потерянных лет, чувствующие сильный и сладкий вкус жизни на своих губах. И, однако, они примолкли и торопливо оглянулись, чувствуя то сжимание горла, которое бывает на море у привыкших к суше людей. Кругом было такое обширное и пустынное пространство. В их ушах раздавались такие странные, шепчущие голоса. Была угроза в зловещем колебании каждой поднимающейся из глубины волны. Никто из них не был знаком с морем. Никто не знал его сил, шуток, которые оно может сыграть, ловушек, которые может расставить, — более ужасных, чем джунгли.