И в то же время Мотрёнька была покорна, послушна, внимательна ко всем; и казалось, что в сердце её не только нет гордости, но оно совершенно её не знает. Вот как всегда притаиваются в душе человека бунтующие страсти, чтобы в своё время с новым порывом и непреоборимою силою восстать против всех святых чувств сердца и поглотить их в своей чёрной толще и потом безнаказанно начать Господствовать в душе честолюбца.
Мотрёнька получила письмо Мазепы по приезде своём в Диканьку; с первых дней жизни своей она знала, что Мазепа любит её — сомнениям в юном сердце не было места, и потому письмо Ивана Степановича несказанно обрадовало её, десять раз она читала и перечитывала его, прятала и, опять вынув, читала в сотый раз, и на опечаленном лице появлялась улыбка. — Мотрёнька ездила в Полтаву к родственнику своему полтавскому полковнику Искре, заезжала к любимому отцом и матерью её священнику церкви Спаса, Ивану Святайле, была и у других знакомых, и везде весёлость не покидала её. Возвратившись в Диканьку, Мотрёнька приискивала средство увидеться с крестным отцом: заехать к нему на обратном пути в Батурин — не по дороге; да при том отец и мать с некоторого времени перестали отпускать её к гетману, под предлогом, что она невеста и стыдно ей ездить одной в Гончаровку. Хотя это ещё более опечалило Мотрёньку, но она умела скрыть от отца и матери горькое состояние своего влюблённого сердца; много мыслей промелькнуло в голове её, и, наконец, она решилась заехать к крестному отцу на обратном пути в Батурин. С этой минуты часы казались ей днями, а дни месяцами: томительно было для неё ожидание той минуты, когда пред глазами её будет гетман. Мечты, сладкие мечты успокаивали её на несколько мгновений, и потом, когда она переходила к действительности, ей было ещё тягостнее: грусть сильнее язвила душу, и тоска, словно чёрная змея, свернувшись около сердца, сжимала его.
Между тем время летело быстро вперёд и вперёд, не спрашиваясь никого, как лететь; и день выезда Мотрёньки из Диканьки в Батурин настал.
Мотрёнька пела, шутила, играла и веселилась в дороге, ей скучно было только то, что бричка медленно подвигалась, но мысли девичьи были уже в замке Мазепы.
Кончалась дальняя дорога, и утром на третий день Мотрёнька увидела перед собою вдали синевшиеся горы и чёрный лес, направо ярко-зелёные камыши, росшие по берегу Сейма, налево белые хаты Гончаровки; в стороне от них — высокий белый замок Мазепы; сердце затрепетало; девушка дрожала не от страха и не от радости, да и сама она не знала от чего; кровь ударила ей в лицо: Мотрёнька покраснела, мысли смешались, и она не знала, поворотить ли в Батурин или ехать налево в Бахмач? Рассудок громко говорил, чтобы она поворотила в Батурин; тщеславное сердце опровергало рассудок; Мотрёнька приняла совет сердца, и бричка покатилась по излучистой дороге в Бахмач. Вот она уже во дворе гетманском... вот мгновение и — Мотрёнька в замке: она боялась взглянуть на окна — ей страшно встретить взор гетмана, ей страшен и сам он... вот уже она раскаивается, зачем не поехала в Батурин — и в эту же минуту бричка останавливается у крыльца, Мотрёнька проворно вскочила на рундук и опрометью побежала в дом.
Вышедшие навстречу гайдуки проводили её в покой гетмана.
Иван Степанович читал письмо Дульской, полученное им за несколько минут до приезда крестницы, он был очень весел. Неожиданный приезд сначала приятно изумил его, потом он пришёл в восторг: обнял её, целовал в голову, в уста, в очи, усадил подле себя, взял её ручку, поцеловал, приложил к своему сердцу, долго глядел в пламенные очи её и потом нежно спросил:
— Доню, любишь ли ты меня?
Доня покраснела, опустила чёрные глазки в землю и молчала.
— Доню, скажи мне, любишь ли ты меня, скажи по истинной правде?
— Не знаю! — тихо прошептала Мотрёнька.
— А я тебя люблю, и знаю, что люблю. Моё серденько, мой квете рожаный, как мне тебя не любить! Серденько моё, серденько, люблю тебя, щиро люблю, за что ж ты меня не любишь?
— Разве я говорю, что тебя не люблю!..
— Ты сказала, что не знаешь!
Мотрёнька молчала.
— Чего ты скучна и невесела, доню?
— Так!
— Всё так да так; когда ты любишь меня, скажи мне, чего так сумуешь?
— Не знаю!
— Скажи, доню; ты знаешь меня, я всё сделаю для тебя.
— Боюсь, чтоб не было мне за то, что приехала к тебе! Матушка не хочет, чтобы я приезжала одна в Бахмачь.
— Плюнь на это, доню, и не печалься: кто будет знать, что ты заезжала ко мне. Я скажу твоим людям, чтоб и пикнуть не смели, когда будут спрашивать их заезжала ли ты ко мне. Отец и мать и знать не будут; добре, доню, сделала, что заехала; я знаю, со мною веселее тебе, нежели с твоими старыми... так, доню?..
— Так! — тихо отвечала Мотрёнька.
— Ты же, ты любишь меня?
— Люблю!
— Ну, поцелуй же меня!
Мазепа поправил свои длинные седые усы и жарко поцеловал Мотрёньку.
— Добре бы нам, доню, было, если бы мы не разлучались с тобою, как голубь с голубкою! Ты меня любишь, я люблю тебя, чего ж больше, какого ещё счастия искать нам в свете! Ах, доню, доню, не один тот любит, у кого усы и голова чёрная, — у меня, как у старого орла, белая голова и усы седые, а сердце горячее; молодой, десять раз полюбит и сто разлюбит, а я так нет: когда ты была дитя, я любил тебя, и пока жив — не перестану любить!.. Доню, ты плачешь! Стыдно, доню, плакать!..
— Я не плачу! — отирая слёзы, отвечала Мотрёнька.
— Нет, плачешь; отчего же ты плачешь?
— Так!
— Когда бы, доню, я знал, что ты любишь так меня, как я люблю тебя, тогда бы я счастливейший был в свете человек; доню, не хотел бы и гетмановать, если бы ты была со мною неразлучна.
— Нет, гетмануй.
— Ты хочешь разве, чтобы я старую голову свою прикрывал гетманской шапкой, тебе не нравится седина моя? — усмехаясь, сказал Мазепа. — О сердце моё, я кохаю тебя, душко моя, кветка моя червонная! Говорю тебе, для меня ничего нет милейшаго в свете, как ты, моя милая доню, цветок мой роженый...
Мазепа задумался. Мотрёнька пристально смотрела а его лицо; казалось, она проникала чёрными глазами, отуманенными влагою, в сокровенные думы гетмана. Мазепа покачал головою и отрывисто сказал:
— Слушай, доню, я скажу тебе великую тайну...
Он повернулся к ней.
— Я давно... давно уже...
Он недоговорил и отворотил лицо своё в сторону.
— Что же давно?
— Давно уже... люблю тебя, доню.
— Нет, ты мне что-то другое хотел сказать!
— Ничего другого.
— Нет — скажи, таточку.
— Что же я тебе скажу?
— Скажи, что хотел сказать… какую великую тайну?..
— Да не знаю, доню, что сказать!
Мазепа поцеловал её в голову.
— От тебя не уйдёт твоё! Скажи только, скажи ещё раз, верно ли ты любишь меня?
— Верно!
— Дай же мне свой перстень.
— На!
Мотрёнька сняла с руки небольшое колечко с бирюзою и подала Мазепе. Гетман поцеловал пальчик Мотрёньки, на котором было надето кольцо, и вышел. Мотрёнька встала со своего места, подошла к круглому зеркалу в позолоченных рамах, висевшему на стене, посмотрела в него, поправила волосы и, разглядывая пылавшие щёки свои, подумала, «как пристало мне быть гетманшею!» — улыбнулась и поспешно отошла в сторону, чтобы гетман не заметил её движения.
В комнату вошёл Мазепа.
— Вот тебе, доню, на память диаментовый перстень; но клянись, что будешь любить меня.
— Клянусь!
— Вечно будешь любить?
— Вечно.
— Дай ручку, сам я надену на память тебе перстень.
Мотрёнька подала руку, Мазепа надел на палец её драгоценный бриллиантовый перстень.
— Обними же меня и поцелуй.
Мотрёнька обняла и поцеловала старика гетмана.
— Прощай, боюсь сидеть дольше, поеду домой!
— Прощай, доню, не хотелось бы с тобою разлучаться... да что же делать, настанет час, когда никто уже не разлучит нас.
Через несколько дней по возвращении Мотрёньки в Батурин Любовь Фёдоровна проведала, что Мотрёнька заезжала к Мазепе.
— Доню, хорош собою твой крестный отец? — насмешливо и со злобою спросила Любовь Фёдоровна Мотрёньку.
— Хорош! Добрый тато, — спокойно отвечала Мотрёнька.
— Не даром же ты заезжаешь в Бахмачь!
Мотрёнька покраснела и смутилась.
— Ты думала, что я ничего не знаю; нет, дочко, только ты так думаешь, а мне всё известно!
— Да что же, мамо, я была у него... ведь он не жених мой, а крестный отец.
— А почему знать, может, и женихом будет! Вы что-то недаром друг с другом воркуете.
— Нет, мамо!