— Ты мне наказал зайти к тебе, учитель, — сказал Христо. — Вот я и пришел. Давненько тебя жду…
Калчев не курил из-за тяжелых приступов удушья, которыми страда т давно, но сейчас он тоже взял щепотку табака и с наслаждением вдохнул его аромат.
— Что, опять в комитет захотелось, а? — лукаво взглянул он на Христо, опуская табак в кисет. — Позавчера был у меня разговор с одним человеком из Джурджу… Еще не все выяснено… А так, вслепую, нельзя… Погубим дело…
— Почему вслепую, учитель? — удивленно спросил Христо. — Я знаком со многими людьми в селах… Мало ли обошел их… сам знаешь, сколько было работы…
— Так-то оно так, Христо, — согласился Калчев. — Но в белованские села ты сейчас идти не можешь. А в пловдивских никого не знаешь. Все, кто уцелел, сейчас прячутся. Возьми хотя бы бай Ивана Арабаджию. Вот уже два месяца он ищет в стремских селах хоть какой-то след наших людей и не может никого разыскать.
Хлопнула дверь, в комнату вошел Радое и сообщил:
— Христакиев убрался, а на углу он столкнулся с Попиком.
Этим прозвищем в свое время наградил Бруцева дед Мирон, и, хотя семинарист уже давно порвал со своим прошлым, в доме Калчева его продолжали так называть.
— Где сейчас Кирилл? — поинтересовался, вставая, Коста.
— Как только он их заметил, сразу же вошел в магазин Полатова и оставался там, пока те не смылись… Сейчас идет сюда…
Снаружи кто-то очищал обувь от грязи. Потом дверь отворилась, и на пороге вырос Бруцев. Он весь кипел от негодования.
— Пес шелудивый! — выругался он. — Еле сдержался, чтобы не свернуть ему шею!
— Они тебя видели? — спросил Калчев.
— А кто их знает… Вроде говорили о чем-то между собой… Если только не притворялись… Вниз отправились, к малому рынку…
И, помолчав немного, снова взорвался:
— Станет мне говорить Дончев… Болгары, мол… Этот тоже болгарин. Болгарское имя носит, в болгарскую церковь ходит… Собака!
— Поди сюда! — засмеялся дед Мирон и подвинулся, освобождая место Бруцеву. — Будет тебе кипятиться-то!
В доме деда Мирона Бруцева любили за его непримиримый характер, жалели этого парня, который никогда не знал ни дома, ни ласки.
Старик дождался, пока семинарист устроится поудобней, потом поднялся, подошел к очагу и поставил на жар кастрюлю.
— Время уже обеденное… — И крикнул Радое, стоявшему у порога: — Принеси-ка сюда маленький столик…
Радое принес низенький столик. Придвинув его к миндеру, дед Мирон поставил перед каждым глазурованную миску, положил ложку, а посередине водрузил кастрюлю. Затем открыл крышку — и в комнате разнесся упоительный аромат чечевичной похлебки с чесноком. Прервавшийся было разговор возобновился с новой силой.
Мирон Калчев, умный и суровый человек, был родом из стрелчанских сел. В молодости он скитался по России, побывал под Ростовом и на Кубани, где научился выращивать арбузы и дыни. Вернувшись в Болгарию, осел в Пловдиве, но большую часть времени проводил на своей бахче под Сарайкыром. Дед Мирон был обучен грамоте и в свободное от работы время любил листать Костины книжки, как бы пытаясь увидеть за мелко исписанными буквами таинственный и необъятный мир.
К Бруцеву дед Мирон питал особую слабость. Может быть, потому, что тот был среди них самым молодым, а может, потому что сам был таким же неистовым спорщиком.
Вот и сейчас, сидя рядом с семинаристом, он время от времени подливал ему в тарелку. Бруцев ел быстро и с удовольствием, как человек, который всегда жил впроголодь. Но вместе с тем он внимательно следил за разговором, который велся за столом.
— Итак, — прервал он Каляева, подчищая тарелку корочкой хлеба, — вы утверждаете, что революция — дело общее. И в нем могут участвовать и греческие священники, и все фанариоты[19] из Филибе.
— Бруцев, — поморщился Коста. — Неужели ты не понимаешь, что в прошлом году восстание приобрело такой размах именно потому, что в нем участвовали не единицы, а весь народ. Прежде мы рассчитывали лишь на тайные комитеты, но этого недостаточно. Освободить Болгарию горсточка людей не может.
— А я опять повторяю, — прервал его Бруцев, — что вы — наивные люди. В наше время бороться за свободу — это значит быть готовым умереть за нее. Вот ты мне скажи, кто может это сделать: Гюмюшгердан, Полатовы или Апостолидис? Дудки…
— Не о них речь, — медленно проговорил Калчев, чувствуя, что вновь начинает задыхаться. — Мы говорили о людях, принимавших участие в борьбе за освобождение церкви и за просвещение, которым все болгарское дорого и свято.
— Да им плевать на все болгарское, — вскочил Бруцев.
— Верно говорит Попик, — сказал дед Мирон. — Но и Коста тоже прав… В такое время, как нынешнее, грамотные люди нужны как воздух.
— Твоя правда, дед, — покачал головой Жестянщик. — Ученые люди ох, как нужны. Братушки[20] кровь свою прольют, нас выручая, порядку научат, но ученые люди у нас должны быть свои…
— А если их порядок перейдет к нам, то нечего его хвалить, — махнул рукой Бруцев. — Исчезнут беи, придут помещики да графы…
— Не надо так, Кирко, пустое ведь говоришь… — строго заметил дед Мирон, поднимаясь с миндера. — Да знаешь ли ты, что такое степь донская, где река Днепр-батюшка… Оттуда к нам люди идут… Все оставили — и землю свою, и семьи…
— Все равно, дед, — стоял на своем Бруцев, хотя в голосе его зазвучали примирительные нотки. — Свое государство мы должны строить по-иному. Свобода нам нужна, настоящая свобода… для всех…
Коста понял, что этому спору не будет конца, и решил вмешаться.
— Пусть мы сначала освободим Болгарию, а потом будем порядок наводить, Кирилл, — похлопал он по плечу Бруцева и улыбнулся.
— Да, установишь тут порядок, — снова взорвался семинарист. — Жди. Опять кровопийцы-процентщики на голову сядут… А тебя, дед Мирон, никто и слушать не станет…
— Неужто ты думаешь, что я буду ждать! — рассердился старик. — Деньги… Роскошь… Мотовство одно… — Махнув в сердцах рукой, он вышел, захлопнув за собой дверь.
В низенькой комнатке стало совсем темно. Коста взглянул на часы. Потом снял с полки свечу и зажег ее.
— Идите сюда, — подозвал он гостей поближе. Затем достал из-под соломенного тюфяка на миндере какой-то свиток и развернул на столике. — Я тут план составил, посмотрим, что вы на это скажете. — И Коста, водя пальцем по карте, принялся подробно описывать, где у турок какие склады, за которыми нужно вести непрерывное наблюдение.
Бруцев сначала следил издалека, не приближаясь к столику, но потом увлекся, подсел к Косте. Колышущееся пламя свечи освещало узенькие, кривые улочки, обозначенные на плане, и перед его взором мысленно предстал столь желанный для него мир, таивший в себе будущие взрывы и пожары, разрушения и возмездие, что было единственным удовлетворением для его измученной души.
После объявления войны приток иностранцев в Пловдив быстро сократился. Даже те, кто еще оставался в городе, торопились его поки-|нуть и отправиться или на север — к Белграду, а оттуда в Вену, или на юг, в Константинополь, и там подыскать более надежный способ передвижения в свои страны.
Столь стремительное исчезновение иностранцев из города еще больше усугубляло и без того мрачное и подавленное настроение Аргиряди, привыкшего тешить свое самолюбие во встречах с чужеземцами. Вот почему он с таким интересом прислушивался сейчас к разговору, который вели недавно прибывший американский журналист Макгахан, секретарь английского консула в Пловдиве Питер Хейгерт и пришедший попрощаться Теохар Сарафоглу.
Аргиряди очень нравился Дженерариэз Макгахан, хотя они были мало знакомы. Аргиряди знал, что журналист некоторое время жил в Петербурге, что в русской столице у него было много друзей, среди которых особо выделялся нынешний посол России в Константинополе генерал Игнатьев. И только в прошлом году, после разгрома восстания Аргиряди увидел корреспондента «Дейли Ньюз» совсем в ином свете. Его материалы о Батакской резне[21] заставили Аргиряди испытать глубокое волнение. Они всколыхнули в его душе неподозреваемые им самим чувства. Аргиряди никому не сказал об этом, даже прятал газеты, получаемые из конторы братьев Гешевых, будто какой-то документ, касавшийся его лично. Прочитав единожды, он уже не возвращался к этим материалам, но и не нашел в себе силы уничтожить их.
Теперь, слушая беседу троих мужчин, расположившихся в удобных креслах вокруг его стола, он испытывал былое волнение, которое, как ему казалось, давно улеглось.
— Война, — рассуждал Сарафоглу, верный своим принципам оправдывать всякий свершившийся факт, — это последствие безуспешной попытки определенных сил вынудить Турцию к позорному отступлению.