Священник благословил. Палииха налила по чаре водки-запеканки и поднесла сначала попу, а потом и купцам. Выпили, крякнули, да и было отчего крякнуть: словно веником, царапнула по горлу запеканка.
— Уж и горилка же! — заметил ошеломлённый поп.
— Спотыкач, батюшка, — улыбнулась Палииха, звякнув монистом.
— Истинно, спотыкач, — заметил и купчина, — от сей чары сразу спотыкнёшься.
— Спотыкач, ишь ты, — качали головами гости.
— Уж и подлинно спотыкай-водка...
— Ни, воно з дороги так, водка добра, не сильна...
— Како, матушка, не сильна! Кистень-водка... Обухобухом...
И москали об полы руками били, дивуясь крепости спотыкача, кистень-водки... Уж и вор-водка!..
— Рушайте, батюшка, рушайте, дорогiи гости, — угощала хозяйка.
И рушали. Досталось и барану рогатому, и поросёнку зубатому, и огурцу-великану. Хозяйка между тем свела разговор на политическую почву, на московские, шведские и польские дела, сообщила им, как свежую новость, о взятии царём устьев Невы и заложении там новой столицы. Известие это порадовало попа и встревожило торговых людей.
— Ну, из нового-то стольна града проку не будет, — заметил старый купчина.
— Чом не буде? — спрашивала Палииха.
— Да Варяжское море, матушка, нам, московским торговым людям, не с руки.
— Як не зруки? А торги торговать морем?
— Да то не море, матушка, хвост един от моря, да и хвост-то оный задран зело высоко... Что в ем проку!
— Не говори этого, Кузьма Федотыч, — возражал поп, — на том месте, в оно время, великий Новгород далеко уехал, какие торги торговал!
— Что было, то сплыло, а ноне Москва всему свету голова... Из Москвы вывезти трон царский, да царь-пушку, да царь-колокол, это всё едино, что из Ерусалима града гроб Господень выкрасть.
Ловкая хозяйка искусно прекратила этот слишком специальный для неё московский диспут, свернув разговор на путешествие отца Иоанна.
— А то, батюшка, у Стамбула чути? — спросила она, наливая гостям по чаре крепкой, ароматической «варенухи».
— Уж и это не спотыкай-ли водка? — с боязнью подумал старый купчина, отстаивавший мировое главенство Москвы.
— Да турки, матушка, в большом переполохе, — отвечал поп, чувствуя какое-то наитие от спотыкача.
— Вид чого се такой сполох?
— А всё от нашего царя действ... Хотят запереть себя на замок агаряне-то эти.
— Як на замок, батюшка?
— Да вот как царь-государь Пётр Алексеевич Божиим изволением покори под нози свои Азов-град, дак агаряне-то и восчувствовали страх велий, дабы-де московские воинские люди морем к Цареграду не пришли и дурна какого не учинили...
— Се, бач, по-нашему, по запорозьськи: як наши козаки морем на човнах под самый Стамбул пидплывали и туркам-янычарам страху завдавали...
— Так-так, матушка... Да вот они и думают от московских кораблей отгородить Чёрное море, заперши море Азовское, пролив в Керчи засыпать хотят.
— Э, вражи дити! А як вони вид нас, вид козакив, загородиться?— сказала Палииха, и глаза её сверкнули зловещим огнём.
— Ну, Днепр не засыпать им, — робко сказал старый купчина.
— Не засыпати! Мы их човнами самих засыпемо!
И Палииха так стукнула по столу своею богатырскою рукой, что жареный баран свалился с ног. Но в это время в светлицу взошёл уже знакомый нам казак Охрим.
— Ще здравствуйте, пайматко! — сказал ом, перекрестившись на образа и кланяясь Палиихе. — Хлиб та силь, люде добри!
— Ты що, Охриме?
— Та козаки, пайматко, скучають...
— Знаю... От вражи дети! Ну?
— Нехай, кажут, пайматка, погуляти нам здозволить…
— А на кого?
— На вражьих ляхив, пайматинко...
— А хиба пахне людським духом, Охриме?
— Звоняло таки, пайматинко... У Погребищи дви корогви их, собачих сынив, показалось... Здозвольте, пайматочко, кiями их нагодувати...
— Годуйте, дитки... Та щоб чисто було.
— Буде чисто, пайматко.
— Хто поведе козакив?
— Та дядька ж мiй, Панас Тупу-Тупу-Табунець Буланый.
— А другу сотню?
— Козак Задерихвист.
— Добре... добрый казак... С Богом!
Охрим радостно удалился. Московские люди, слушая, что около них происходило, так и остались с разинутыми ртами...
«Уж и конь-баба! Вот так конь! Лихач, просто лихач... Полкан-баба!..»
Не успел Палий управиться с своей яичницей, как на улице послышался конский топот и у ворот показался отряд польских жолнеров. Изумлённый Охрим невольно схватился за саблю и недоумевающими глазами смотрел на старого «казацького батька»: ему почему-то представилось, что это те две польские хоругви, забравшиеся в Погребите, против которых пани-матка Палииха отрядила из Паволочи казаков под начальством Тупу-Тупу-Табунця-Буланого и сотника Задерихвист и которые, разбив казаков, ворвались теперь и в Белую Церковь. Не веря своим глазам, он искал ответа на тревоживший его вопрос в глазах Палия; но старые глаза «батька» смотрели спокойно, ровно и, по обыкновению, кротко, без малейшей тени изумления.
— Чи пан полковник дома? — послышалась с улицы полупольская речь.
Охрим не отвечал, он онемел от неожиданности.
— Универсал его королевского величества до пулковника бялоцерковскаго, до пана Семёна Палия! — снова кричали с улицы. — Дома пан пулковник?
— Дома, дома, Панове! — отвечал Палии. — Бижи, Охриме, хутко, одчиняй ворота.
Охрим бросился со всех ног. Собаки бешено лаяли, завидев поляков. «Кого Бог весе?» — шептал старик, отеняя рукой свои старые, но ещё зоркие глаза с седыми нависшими бровями и всматриваясь в приезжих: «щось не пизнаю, хто се такiй»...
Впереди всех на двор въехал на белом коне белокурый мужчина средних лет, более, впрочем, чем средних, хотя белокурость и свежесть лица значительно придавали ему моложавости. На нём было не то польское, не то московское одеяние. Подъехав к крыльцу, он ловко соскочил с седла, бросив поводья в руки ближайшего жолнера. Палий уже стоял на крыльце, вопросительно глядя на этого, по-видимому, знатного гостя.
— Не полковника ли бялоцерковскаго, пана Палия, мам гонор видеть пред собою? — спросил гость, ступая на крыльцо.
— Я Семён Палий, полковник вiйськ его королевского величества, — отвечал Палий.
— Рейнгольд Паткуль, дворянин, посланник его царского величества государя Петра Алексеевича, всея России самодержца, и полномочный эмиссар его королевскаго величества и Речи Посполитой, имеет объявить пану полковнику бялоцерковскому высочайшее повеление их величеств, — сказал Рейнгольд, став лицом к лицу с Палием.
— Прошу, прошу пана до господи.
Что-то неуловимое, не то тешь, не то свет, скользнуло по старому, как бы застывшему от времени и дум лицу и по кротким глазам казацкого батька, и лицо снова стало спокойно и задумчиво. Рейнгольд, окинув быстрым взглядом скромную обстановку, в которой он застал человека, десятки лет державшего в тревоге Речь Посполитую и всемогущих, роскошных магнатов польских, как-то изумлённо перенёс глаза на седого, стоявшего перед ним старичка, словно бы сомневаясь, действительно ли перед ним стоит то чудовище, одно имя которого нагоняет ужас на целые страны. А чудовище стояло так скромно, просто... И эта мужицкая сковорода с яичницей... Это дикарь, старый разбойник, предводитель таких же, как он сам, голоштанников... Рейнгольд чувствует себя великим цезарем, попавшим к босоногим пиратам...
Он гордо, с дворянскою рисовкой проходит в дом впереди скромного старичка; а старичок хозяин, как бы боясь обеспокоить вельможного пана гостя, ступает за ним тихо, робко, почтительно.
Но вот они в «будинках», в большой светлой комнате окнами на двор и в маленький «садочок», усеянный цветущим маком, подсолнечниками вперемежку с высокими, лопушистыми кустами «пшенички» — кукурузы, до которой Палий такой охотник, особенно до молоденькой, с свежим только что сколоченным искусною рукой пани-матки маслом.
— Предъявляю пану полковнику универсал его королевского величества и пленипотенцию ясневельможного пана гетмана польного войск Речи Посполитой, — сказал Паткуль, подавая Палию бумаги.
Старик почтительно, стоя, взял бумаги, почтительно развернул их одну за другою и внимательно прочёл; потом, медленно вскинув свои умные, кроткие глаза на посланца, спросил тихо:
— Чого ж вашей милости вгодио?
А мне вгодио именем его королевского величества и его царского величества государя и повелителя моего объявить тебе, полковнику, о том, чтобы ты незамедлительно сдал Белую Церковь законным властям Речи Посполитой, — резко и громко объявил Паткуль.