от дедов и прадедов, ведь и от них протянувшееся не исчезает, но обретается в людях порою едва примечаемое ими, а то и совершенно не примечаемое. Он спустился к Глубочице и присел на темный камень. Речная волна, слабая, подрагивающая, точно бы от невесть откуда взявшегося в ней нетерпения, касалась его ног, обутых в красные сафьяновые сапоги. Он со вниманием наблюдал, как река, биясь о камни, шипуче и упорно проталкивала свои воды, в этом проталкивании ему помстилось памятное и даже как бы однажды случавшееся с ним, только он не мог догадаться, что именно, впрочем, не очень-то и стремился к этому, а потом поднял голову и увидел Лысую гору, и отчетливо вспомнил все, что связано с нею, и в нем сделалось и вовсе отстраненно от душевного напряжения.
— Вот-вот, — чуть слышно проговорил он. — Отроки сказывали, что на горе ведьмы пляшут, когда у них праздник, и тогда там, на самой хребтине, всю ночь идет беснование.
Впрочем, хотя в душе и укрепилось, но не все еще расправилось в нем, он не избавился от непокоя. Да и сам догадывался, что если так и произойдет, то нескоро.
Мягкое, утопливое прибрежье Глубочицы обильно заросло густым кустарником, и Владимира не углядеть было, и те, кого Добрыня посылал, чтобы привели к нему князя, с ног сбились, прежде чем исполнили его повеление.
В воеводском шатре людно, тут и градские старейшины от разных концов Киева, только что не ото всех. Это вызвало в Добрыне досаду. Знать, не везде примирились с переменой на великокняжьем Столе. Но он не хотел показывать досады, которая еще и оттого, что Владимир подевался куда-то… мучило его что-то, скорее, не отошел еще от братниной смерти. И Добрыня понимал это, как понимал и то, что не надо мешать племяннику, он должен сам одолеть супротивное высокому делу, для чего и поднят был. И потому Большой воевода и глазом не повел и малого неудовольствия не проявил, когда пришел Владимир, и в лице у него, правда, не так, как прежде, наблюдалась отрешенность от жизни, словно бы то, что происходило вокруг него, мало касалось его, а коль скоро все же касалось, то лишь сбоку.
Большой воевода был привычно сдержан и спокоен. Ничто не могло поколебать его. Он указал Владимиру на место возле себя, а когда тот опустился на мягкие красные подушки, по печенежскому свычаю брошенные посреди шатра на голую землю, сказал:
— Сие людство от стольного града с поклоном тебе, Великий князь. С выражением покорства. Тут и градские старейшины, и от гостевого рядства. Киев ждет тебя и уповает на милость твою.
Владимир обвел глазами тех, кто был в воеводском шатре, ни на ком не останавливаясь в отдельности, однако с тайным намерением, которое он хотел бы, чтобы отобразилось в его облике и ясно сказало, что он не имеет ничего против них, хотя они совсем недавно служили другому князю, и он сделает все, чтобы они оставались в прежней силе. И это вполне удалось ему. Среди старейшин, привыкших понимать про свое назначение и не терпящих ни в ком суетливости, никогда не утрачивающих высокого степенства, случилось едва приметное, обозначенное в каждом по-своему, движение, в лицах отметилось удовлетворение, как если бы ничего иного они и не ждали от Владимира. Про это и сказал строгий, постной жизни человек с длинной прямой спиною прозваньем Видбор. Добрыня в свое время говорил, коль скоро Видбор выкажет покорность ему, то и весь Киев отойдет от супротивности. Велик Видбор, говорил Добрыня, почитаем за разум и твердость, и слово его дорогого стоит, подобно теплому солнечному лучу, коль ляжет на сердце, то и согреет. Владимир, понимая важность того, что происходит в воеводском шатре, со вниманием выслушал Видбора, сказал, с трудом одолевая неожиданно окатившую его робость:
— Быть по сему, и да никто из нас не отступит от слова, которое есть мысль и действо и начало сущему.
Поблизости от шатра вдруг послышались крики, а потом до слуха донесся огрубело тяжелый, вместе точно бы скользящий, утекающий ввысь звон мечей, и это было противоественно посреди той тишины, что установилась. Добрыня, посуровев в лице, вытолкнулся из шатра, вернулся нескоро, и не один, с отроком из киевской дружины. Отрок простоволос, в синем длинном плаще с застежками, изукрашенными красно, с тускло серебряными пустыми ножнами на боку. Глаза горели бешено, но не так, чтобы ярость застила все в них: если приглядеться внимательней, можно увидеть и другое, как бы даже растерянность, смешанную с отчаянием. Щека у отрока была рассечена и сочилась кровью.
— Ближний к Ярополку человек, — не утрачивая суровости в крупном лице, с ярко и выпукло очерченными скулами, сказал Добрыня. — Со своими людьми пробивался к шатру. Достоин смерти. Ибо поднявший руку на Великого князя есть враг племенам русским.
— Великий князь убит, и вы в том повинны, — негромко, точно бы пытаясь уловить в своей душе что-то им самим еще не разгаданное, сказал отрок.
Владимир узнал его сразу же, не то чтобы когда-то встречался с ним, но от переметчиков наслышан был о его верности Ярополку. Он удивился поступку отрока. Иль не понимал тот, что на смерть обрекал себя и своих людей, стараясь пробиться к воеводскому шатру?.. Да нет, пожалуй, только следуя обычаю дедов и прадедов, решил умереть с мечом в руках. Тем слаще покажется жизнь; говорят волхвы, что и за дальним пределом не утрачивается сущее, которое в истине, а сделавшись незримым человеческому глазу, воспримет другое обличье и станет ни к чему не влекуще. Ибо что есть истина, как не устремленность к всесветному покою? В миру сотворяемое в миру и пребудет, но благость, от мира сего отколовшаяся, приблизившись ко Престолу всемогущего Рода, там и воссияет.
— Мы ждем твоего слова, Великий князь, — не меняясь в лице, сказал Добрыня. — И свершится по тому, как ты повелишь!
Владимир понимал, чего ждет Большой воевода, но он понимал так же, чего ждут от него те, кто со вниманием наблюдает за ним. Что-то в нем, скорее, от отца, подсказывало быть холодно неприступным, как бы отодвинувшимся ото всех, ведь он и верно Великий князь, и город, где он родился и который в сущности совсем не знал, подчинился его воле. Он вдруг непререкаемо осознал ту силу, что подпирала его, и удивился: «Вот, значит, как. Это все мое. Что хочу, то и сделаю. И кому судить меня?..» Но, и пребывая в непривычном для него, хотя и приятном, душевном состоянии, он