«Вот и наш генерал такой же горемыка, как и Хусаин. Черная отрава разлилась по его жилам, а он молчит. Душу его собаки терзают, а он виду не подает, непроницаем, как камень. Что же это такое? Избитые долгой дорогой люди без конца ерзают в седлах, перемещаясь поочередно с одной ягодицы на другую, а генерал день-деньской не шелохнется. Сколько ни смотри на него, ни разу не увидишь, чтобы он изменил позу, сидит будто аршин проглотил. В какую бы минуту ни взглянул на него, все он маячит далеко впереди еле волочащегося за ним войска».
Долго, не отрываясь, смотрел мурза на вылинявшую от соленого пота спинку кителя, на поблескивающие на солнце седые виски генерала, на тонкую, старчески сухую его шею, на ямку на затылке величиной с большой палец, на залоснившийся воротник. И, слабея от острой жалости, опять думал, что та арабская пустыня, где погибло от жажды все войско Хусаина, должно быть, была такой же, как и эти аральские степи. Что и там пылало знойное солнце, и там были бурая пыль, бурые чахлые колючки, бурая безбрежная пустыня. И там не было ни глотка воды. Целый месяц шло обреченное на гибель войско Хусаина, а лик безжалостной пустыни был равнодушен. Разве не так же глуха и эта унылая скряга степь, по которой они бредут уже третий день? И опять подумалось: «Может быть, это все-таки и есть пустыня Кер-бала?» Потому что и этот раскаленный ветер, и дремотный блеск солнца, и зыбкое, призрачное степное марево были ему совсем неведомы. Это были чужие, другого мира ветер и миражи. И огненное солнце над их головами — чужое, арабское…
«Нет, перегрелся, перегрелся», — опять подумал мурза. И тут же уши коня, на которые он глядел, задумавшись, стали вдруг куда-то удаляться, уплывать вперед и уменьшаться, исчезая за багровым туманом. Да, да, солнце нагрело, это уже бред, попить бы… Вот и этого бедного старого генерала тоже, наверное, хватит скоро солнечный удар. И Хусаина в пустыне Кер-бала убила жара.
Танирберген пытался отделаться от этих навязчивых, преследовавших его мыслей, хотел думать о другом, но в его воспаленном мозгу вновь и вновь возникали одни и те же видения. И он снова принимался думать, что Хусаин — жертва того древнего мира, жестокость и насилие которого как бы возродились вновь, — был похож, наверное, на этого русского генерала. Похож был не только участью своей, гибелью, но и телом, и душою. И, наверное, слезы навертывались на глаза нукеров, когда видели они неотвратимую гибель своего войска и смотрели на такие же, как и у этого русского генерала, потрескавшиеся серые губы, на тонкую сухую шею, торчавшую из грязной рубахи, на маленькую, с палец, ямку на затылке измученного жаждой Хусаина. Видно, в людях одинаковых судеб, будь то иноверцы или мусульмане, все равно, всегда бывает много общего, много схожего.
Почувствовав, что опять погружается в полузабытье, Танирберген встряхнулся и огляделся вокруг. Ничего не переменилось, все та же удручающе унылая степь, куда ни кинь взгляд, нигде ни единого кустика. Душа ныла от одного ее вида, будто смотришь на человека, изнуренного долгой неизлечимой болезнью. Мурза поспешно отвел глаза от безбрежных далей, повернулся, посмотрел назад. Позади до самого горизонта растянулось еле подвигавшееся войско. Понурые, исхудалые, обросшие солдаты, сняв с себя оружие, переложив его в повозки или повесив на седла, покачивались на истощенных конях, как какие-нибудь выходцы с того света. Никто уже не соблюдал строя, как прежде, все двигались как попало, подобно стаду, которое бродит по степи без пастуха.
Много было среди солдат раненых с перевязанными головами и руками. Повязки их почернели и спеклись от пота и пыли. Армия была сломлена, никто не хотел воевать, одна мысль была у всех — выйти поскорее из этого пекла. Обессиленные кони, тащившие орудия, шатались, останавливались, широко расставив дрожащие ноги, и никакими силами нельзя было сдвинуть их с места. Они дышали как в агонии, и из ноздрей их шла кровь. Артиллеристам было уже не до орудий, они давно бы бросили их в степи, но генерал Чернов оставался непреклонен. Когда тяжелые, как валуны, орудия глубоко увязали колесами в песке, генерал гнал солдат на помощь артиллеристам и коням.
Озлобленные солдаты теперь никого уже не боялись, матерились или не обращали внимания на приказы офицеров. Танирберген делал вид, что ничего не замечает. Разговаривал он только с генералом. Как ни устал он, ему не хотелось становиться тряпкой или скотом, он крепился изо всех сил. По всегдашней привычке в пути он замечал и запоминал каждый куст, каждую кочку.
Начинали попадаться солончаки, и тогда мукой взвивалась белая рыхлая пыль и клубилась под ногами коней. Вдали на горизонте играло и маняще зыбилось марево. Миражи эти разливались голубыми озерами, и в воспаленном воображении людей на мгновенье вспыхивала надежда. Обманутые миражами, стремясь скорее добраться до воды, иные начинали колотить каблуками по натертым бокам шатавшихся от слабости коней.
Танирберген чувствовал себя виноватым перед этими обреченными на муку людьми. После отступления от Аральска подполковник Федоров предлагал идти побережьем, но мурза воспротивился этому плану. Кроме редких, малочисленных рыбачьих аулов, летом на побережье живой души не встретишь. Многолюдные богатые аулы, спасаясь от комаров и слепней Приморья, еще с весны перебирались в степи. Узнав от Танирбергена, что аулы эти располагаются возле колодцев, в которых вдоволь пресной холодной воды, генерал Чернов поддержал мурзу и решил отступать степью.
И вот теперь в этой хваленой степи не встретилось им ни одного аула и ни одного колодца. Масса людей обречена была на гибель в безводной и безлюдной пустыне, да и роковой час мурзы, казалось, был близок. Он все чаще стал думать, что они заблудились. Иначе откуда же тут эта пустынная степь, которую он сроду, с тех пор как научился сидеть в седле, не видел? Ему и раньше приходилось сбиваться с пути, но он каждый раз по почве, по растительности легко находил дорогу. Он и теперь, низко наклонясь с седла, принимался внимательно рассматривать травы и кустарники и ничего не понимал…
Все последнее время он чувствовал себя как бы между сном и явью. Он ехал, ехал, смотрел, слушал и порою не знал, верить или не верить всей этой кутерьме событий, происходивших у него на глазах, и тогда он как потерянный застывал на коне, выронив из рук поводья. Слишком много было непостижимых, необъяснимых событий! Белый царь, божий помазанник, всесильный владыка, оказался до позорного бессильным. Неужели он был столь ничтожным? Или уж слишком слабой была его опора во всех подчиненных ему землях?
Танирберген вспомнил всех известных ему, далеких и близких казахских баев, биев, аткаминеров — правителей этих степей. Вот этот Жузбай, вот тот Мынбай, Жылкыбай, Итбай… и самый пронырливый Рамберды. Потом перед его глазами вереницей прошли богачи карашекпены, черносюртучники, со своими промыслами на берегу моря — свирепый Шодыр, Хромой Жагор, Курнос Иван, Темирке. Думали ли они о крепости государства? Нет, когда мошна их была туга, а в руках сила, никто из них не думал ни о чем на свете, кроме как о своей корысти, о наживе, о том, как бы приумножить свои табуны, свое состояние, и только хапали и рвали друг у друга своими алчными, загребущими руками. Да и сам он был не лучше их. При жизни брата, волостного, только и знал, что наряжаться да красоваться на резвом коне по аулам да гонять по степи лисиц. А потом, когда сам пришел к власти, о чем он думал? Вместо того чтобы заниматься благосостоянием края, он всецело был поглощен своими женами, своим скотом, ублажением и почитанием памяти каких-то древних предков, чьи кости давно уже истлели в чреве земли.
Чего же он добился, чего достиг, кого облагодетельствовал? А теперь загляни-ка вперед. Кого послушает и почтет эта саранча, эти дикие обормоты, вчера свергшие своего царя, сегодня разбившие Колчака? Есть ли такая сила на земле, которая могла бы противостоять им? Кто знает, кого и как насытят и облагодетельствуют эти голоштанники в будущем, зато уж, как только вся власть придет к ним, первые, кого они искоренят, будут богачи. Мурза вздохнул: верно говорят, мир переменчив… Благодатный мир, в котором еще вчера жилось так вольготно, теперь катастрофически сужался. Последней надеждой его был Аральск. Разбей они красных под Аральском, думал он, в казахских степях воцарились бы мир и благоденствие. Эту надежду лелеял и генерал Чернов, и солдаты были уверены в победе… Но, как говорится, не конь скачет, а удача. Иначе чем объяснить их разгром? Ведь и солдат, и оружия было у них гораздо больше, чем у красных. У них даже броневики и аэропланы были! И вот вместо победы полный разгром. Скольких солдат лишились, сколько оружия оставили! И бредут теперь уцелевшие солдаты будто побитые льдом рыбешки в половодье. Глаза провалились, губы запеклись, и слабые кони их еле перебирают ногами, и на конских потных боках ходуном ходят, играют под кожей ребра. Кроме сивого иноходца Танирбергена, белого аргамака генерала да жеребца в яблоках Федорова, все остальные уж и на лошадей не походили.