Хор закончил свое выступление. Изо всех моментов тишины, что случались во время Пожалования, ни разу не была она столь глубокой, как та, в которой мы ожидали, пока Трон Амона, хранившийся в Храме Карнака, древний, священный трон, на котором обычно сидел Сам Бог, тогда, тысячу лет назад — еще всего лишь Бог фиванского нома, которого еще не называли во всем Египте, Сокрытый, был с почтением внесен жрецами и установлен рядом с Троном Усермаатра. Все ждали приглашения Первой Супруге Царя занять место на Троне Амона. Но Кого решит Усермаатра назвать Первой Супругой Царя?
Перед тем как мог быть сделан этот выбор, должна была состояться последняя Коронация. Бакенхонсу, теперь — самый старый Верховный Жрец Двух Земель, вышел вперед, а с ним два молодых жреца, несших золотое святилище. Бакенхонсу открыл дверцы и достал Белую Корону и Красную Корону, но он был слишком стар, и, чтобы удержать их, потребовались все его силы. Усермаатра поклонился им с такой преданностью, что я понял, что Его любовь к Двойной Короне похожа на любовь одного из супругов к другому, когда эта любовь счастлива и не увядает, а оттого всегда доставляет удовольствие и всегда внове.
Усермаатра громко произнес:
Да пребудет ужас от Меня, как есть ужас от Тебя,
Да пребудет страх от Меня, как есть страх от Тебя,
Да пребудет трепет от Меня, как есть трепет от Тебя,
Да пребудет любовь ко Мне, как есть любовь к Тебе,
Да соделаюсь Я могучим и Повелителем духов.
Бакенхонсу поднял Красную Корону Нижнего Египта и Белую Корону Верхнего Египта и возложил их на Его голову.
Усермаатра прикоснулся к Своему Скипетру, Своей Плетке и Своей Двойной Короне. „Ты изошла из Меня, — сказал Он, — а Я изошел из Тебя". Теперь Он стоял в тишине, обводя глазами присутствующих, вглядываясь в лица многих из нас, одного за другим, покуда эта тишина не уподобилась великому смятению, а сердце Его не забилось, как сердце жеребца. И тут я наконец познал самого себя — да, я действительно Хранитель Тайн, Известных Лишь Одному Человеку, потому что я знал Его сердце и ужасный страх, что пребывал в нем, и великую гордость, и, когда Он посмотрел на меня, я впервые также понял, что Он любит и ценит меня. Ибо Его взгляд спрашивал: „Что Мне делать?" Я снова ощутил Его страх. Нет такого колдовства, страх перед которым сильнее страха Фараона перед силой Своего Сына. Выбрать Нефертари — значит успокоить все силы, способные подняться против Него. С Маатхорнеф-рурой Он останется всего лишь обладателем сияния, что пребывает в свете дальних земель. Однако Его гордость тем, что Он — Единственный, была велика, и Ему была ненавистна мысль о том, чтобы подчиниться Своему страху перед Аменхерхепишефом. И вот Он стоял в нерешительности, а Маатхорнефрура думала о Своем ребенке. Я видел черные локоны Принца Пехтира, хеттские кудри, и чувствовал Ее великий страх. Она шепнула мне: „Скажи Сесуси, чтобы Он выбрал другую — Я буду жить в страхе, если Он изберет Меня". Хорошо, что Она говорила по-египетски, так как Ее голова была наполнена мешаниной хеттских звуков, неизвестных мне, а затем я познал сердце Нефертари, в котором пребывало два сердца: одно, подобное розе, одетой в лепестки Ее любви, и другое — охваченное огнем, и я не знал, слать ли мысли Маатхорнеф-руры Усермаатра, так как, если Фараон изберет Нефертари, я превращусь в зяблика, выклевывающего червей из ленивых крокодильих челюстей. Нет, этих страданий мне больше не вынести.
В тот момент я не понял, отчего Он сделал то, что сделал, но теперь я это знаю. В объятиях Твоего ума, Великий Девятый из Рамессидов, я вижу Его и понимаю, что никогда Он не мог сделать Своего выбора из страха, иначе Он уже не был бы подобен Богам. Боги могли благословить Его силу или взять Свое благословение обратно, но ни один Фараон никогда не примет Своего решения, слушая славословие или стоны Своих людей, — нет. Он должен был остаться верен славе Кадета! И вот Он наконец отвел глаза от Нефертари и подал руку Маатхорнефруре. Та встала, слабо всхлипнув, и пошла через зал. Хекет плакала не скрываясь, и мне не было нужды смотреть в сторону Аменхерхепишефа. Я знал, что под Его взглядом могут пасть стены Храма.
Музыканты играли, а Маатхорнефрура восседала на Древнем Троне Амона. В тот момент, когда Ее ягодицы успокоились, словно Она потревожила поверхность небольшого пруда, пиво в моем кувшине вспенилось. Не знаю, ни какие песни пели, ни того, как скоро стали расходиться придворные, не помню даже, прошла ли мимо моего стола Медовый-Шарик со своей семьей, ибо я сидел, окаменевший, в полной уверенности, что сам свет во Дворе Великих изменился. Я уже больше не различал золотые отблески каждой свечи среди миллиона и бесчисленных светильников, украшавших огромную беседку Двора Великих, но наблюдал все происходящее перед моими глазами через красное марево, походившее на более темные огни ночного поля битвы, и именно в тот час, хотя все присутствовавшие при Пожаловании узнали это лишь потом, Пехтира, возбужденный неизъяснимым беспокойством той ночи, выскочил из кроватки и выбежал в сад, где наступил на присыпанные угли костра и так жалобно закричал, что Маатхорнефрура, словно от боли, скорчилась на Троне Амона. Все видевшие это говорили, что древнее золото Бога послало мучение Ее коже, но Она просто почувствовала обожженную плоть Ее ребенка, и я много лет, почти до середины своей второй жизни, не знал, что эти ожога так изуродовали ноги мальчика, что маленький Принц ходил как Хор, не имея силы в ногах, и умер, не дожив до трех лет.
Я ничего этого не знал. Я сидел в свете павшей на меня красной мглы, и сердце мое исполнилось величайшего смятения и решимости, дотоле мне не знакомых. Итак, я знал, что чувствует Усермаатра. Наконец я сделал глубокий вдох и сказал себе, что больше не буду избегать смерти, но, подобно Нефеш-Бешеру, буду готов вступить в нее и не поверну назад, нет, не поверну. Однако уверенность в моем решении весила не более пера. Но в то же время я, вероятно, уже был близок к своей следующей жизни и, подобно жрецу, говорил себе, что в момент невыносимой муки разница между величайшей правдой и отвратительной ложью может казаться не более весомой, чем перо. И я представил себе перо и стал наблюдать, как оно трепещет при падении, и ощутил трепет красоты в своем сердце. Было ли то знание истины?
Я покинул Зал Пожалования. Поскольку Фараону надлежало прийти первым, а уйти Он должен был последним, я не попрощался с Ним или с Маатхорнефрурой, а прошел мимо Ока Маат, поверхность которого той ночью отражала полную луну, размышляя о хеттском Саппатту. Белизна моих одежд сияла так же ослепительно, как и бледное богатство луны, и я мог видеть страны по ту сторону Великой Зелени. Впервые в жизни я подумал о тех землях далеко на севере, где, должно быть, так же холодно, как на луне, и не знаю отчего — быть может, из-за обступившей меня тишины, либо как уже умерший, — но я прошел мимо стражников Нефертари, как призрак, и проскользнул в Ее покои, и пиво вспенилось в моем кувшине не зря — Она ждала меня.
„Не здесь, — сказала Она. — Я не знаю, как скоро вернется Аменхерхепишеф, переговорив со Своими людьми, — и, не дав мне времени понять, что это значит, Она повела меня в Свои сады, и мы остановились в беседке у маленького фонтана, над которым раскинулось дерево. В лунном свете мраморная скамейка холодила нашу кожу, но Ее тело было теплым, и очень страстным, и нежным еще и потому, что Она плакала. Когда я нагнулся, чтобы поцеловать первую из Ее великолепных грудей, Она схватила мою голову обеими руками и прошептала: „Этой ночью Я буду любить тебя всеми тремя Своими ртами, — и принялась смеяться, и эхо Ее смеха отозвалось в садах. — Да, у Меня есть на то основание, — сказала Она, — ибо ты — третий из трех мужчин, которых Я люблю, и единственный, на кого Я могу рассчитывать, не так ли?"
Я со всей силой, даже слишком сильно сжал Ее в своих объятиях. Правда состояла в том, что меня снова обессилела любовь к Усермаатра. Я более не мог Его ненавидеть, и если прошлой ночью я познал силу быка, то теперь под моей юбкой были не более чем чресла зайца, но Она, омывшись с одной стороны болью, а с другой — яростью, пылала такой страстью, какой я никогда в Ней не знал. Она не только любила меня Своими тремя ртами, но и призывала многих Богов, чтобы разбудить мои члены, пальцы моих ног, мои внутренности и мои губы, мой живот и мое сердце, да, даже мое сознание и длинный лук моей спины, но чем более страстной становилась Она, тем холоднее становилось мое собственное сердце, ибо в своем страхе я был исполнен также и гордости, и я хотел быть бесстрашным, поэтому я стал очень холоден, почти как жрец, на самом деле я был жрецом в объятиях льва, пока Она говорила все те, такие похожие между собой, слова, с которыми так любила играть: о моих губах и берегах реки, о моем сердце и Своей жажде, о дверях моего рта и паланкине моего живота (теперь Она была сверху), о сочленениях моих ног и маленьких губах рта между Ее ног, и Она вскрикнула, когда я вошел, о, так неожиданно стала выкрикивать грубые слова о совокуплении, грабеже и убийстве. «Нек, нек, нек, — сквозь зубы проговорила Она, — иметь тебя, убить тебя, уничтожить тебя, нек, нек, нек, ты — Мои кишки и Моя могила, Мои глаза и Мой ум, Моя смерть, Моя гробница, о, дай Мне твой член, дай Мне твое семя, иди ко Мне на бойню. Умри! — а затем Она сказала: — Смотри, узри, о, умри». Мы перевернулись, и Она легла на спину, и врата открылись в Ней. Бык Алис пребывал в Ее чреве и крылья Божественного Сокола, но голос Ее прозвучал спокойно, когда Она спросила: „Ты убьешь Его? Ты убьешь Его для Меня?" — и, когда я кивнул, она начала судорожно исходить с такой силой, что меня, словно застигнутого горной лавиной, понесло вместе с Ней, и в падении я увидел острова Ее чрева, поднимающиеся из моря, и мое семя помчалось по ущелью между ними.