Вторым звонком вызвал к телефону незнакомый человек — инженер Михаил Павлович Величко. Он говорил о каких-то странных и непонятных сразу вещах:
— Я прошу меня принять… Где угодно вам, но только сегодня. Я не могу говорить по телефону… Не сомневайтесь в моей абсолютной преданности вам и новой власти. Случай вручил в мои руки важнейший документ… не могу сказать. Я привезу его вам на квартиру и готов ждать до поздней ночи, Поверьте мне: важнейший! Боюсь по телефону…
На третий звонок подошла Софья Даниловна и, возвратясь в спальню, доложила:
— Он звонит сегодня уже второй раз. Иван Митрофанович Теплухин.
— Здесь? Приехал? Что-нибудь от Жоржа? — торопливо переодевался Лев Павлович.
— Я сказала ему, что, может быть, ты будешь к ночи дома. Но лучше, сказала я, завтра утром. У него очень взволнованный голос… Так ты действительно министр, Левушка? — заглядывала она в его глаза: с улыбкой, нежностью и неожиданной застенчивостью, которую он уловил и расценил по-своему.
— А что ж здесь удивительного, Соня? — досадуя на ее удивление, явно обиженный им, сказал Карабаев, — Меня, кажется, знает вся Россия! Неужели же вся страна знает… подготовлена к этому, а собственная жена… меньше других ценит меня!..
— Левушка, голубчик, что только ты говоришь?! — схватила его руку для поцелуя Софья Даниловна. — Боже, как ты изнервничался… разве можно так? Как мог ты так думать?
Она припала губами к его руке, и ему стало приятно и одновременно — стыдно.
— Прости меня, — привлек он к себе всхлипывающую жену. — Меня события так растрясли, так растрясли, ей-богу! Пожалуйста, прости меня, Соня. Я дурак, Сонюшка…
Уже сидя в автомобиле вместе со своими «адъютантами», он еще раз обругал себя мысленно.
Он сорвал свое раздражение на жене, — он сознает это. То самое раздражение, ту самую досаду, которая нет-нет — и дает себя чувствовать со вчерашнего дня. Он скрывал ее истинную причину, но если бы кто-нибудь из политических друзей догадался о ней, Лев Павлович перестал бы таиться.
Он министр, но отнюдь не того ведомства, которого мог ждать для себя по праву. Всю жизнь выступать в Думе главным оппонентом по бюджету, заслужить у самого Ллойд-Джорджа прозвище «антиминистра русских финансов», быть всегдашним думским дуэлянтом графа Коковцева, а затем Барка и… пойти вдруг теперь главой другого ведомства! Его даже не спросили как следует, хочет ли он того.
В разгар событий, когда на улицах Петербурга революционные толпы солдат и рабочих решили уже судьбу трона и голицынского правительства, в какой-то отдаленной комнатке Таврического дворца, скрываясь ото всех, его, карабаевский, друг и вождь их партии, Милюков, составлял список членов Временного правительства. Это было вчера. Надо было торопиться, надо было объявить стране состав новой власти — объявить, от имени Государственной думы, потому что бог знает чего завтра может потребовать мгновенно возникший Совет рабочих и солдатских депутатов: увы, ведь он только и распоряжается вооруженной силой революции… Надо было спешить, чтобы утихомирить и ввести в русло порядка стихию народных чувств.
— Керенского… Обязательно Керенского не забудьте, Павел Николаевич, — напоминали Милюкову разные люди о человеке, которого беспрерывно качали теперь на всех митингах. — Очень подходящий громоотвод.
Но седовласому упрямцу хотелось видеть рядом с собой в правительстве партийного единомышленника, московского адвоката Василия Маклакова, и только гул столичных улиц и настойчивость пугливых думских друзей изменили намерения признанного думского вожака.
Маленькие красные уши его пылали, голова низко склонилась над столиком, на котором лежал потрепанный блокнот с вписанными в него и перечеркнутыми фамилиями.
— Ладно… юстиции. Предположим. Теперь финансов… вот видите, это трудно. Все остальные как-то выходят, а вот министр финансов…
— А Карабаев? — удивились милюковской забывчивости.
— Да нет, Карабаев попадает в другое министерство! Вот видите, у меня уже записано.
— А есть лучший? Кто же?
— Просто теряюсь, господа!
Может быть, невольно насплетничали Льву Павловичу об этом разговоре, может быть — не так все это происходило, но… похоже было на истину. И — уже по одному тому, что нежданно-негаданно в списке министров на его, карабаевском, месте очутился доселе неизвестный широким политическим кругам, совсем молодой богач-киевлянин Терещенко.
Лев Павлович ни разу даже не видел его в лицо! Брат Георгий, приезжавший на рождество, рассказывал, правда, об этом киевском миллионере (да и дочка Ириша упоминала как-то о нем) — очень мил, получил европейское образование, радикал и меломан, великолепно «лидирует» автомобиль. Но вот как он будет «лидировать» финансы огромной, потрясенной в войне России? Возьмет ли за него ответственность капризный упрямец Милюков, так несправедливо распорядившийся министерским местом своего старого доверчивого друга?
Лев Павлович считал, себя в душе обиженным, и это чувство время от времени напоминало о себе, как только всплывал в памяти знаменитый лидер партии.
Но чувство это было преходяще: другой Милюков — Милюков, провозившийся весь позавчерашний вечер с делегацией Совета рабочих депутатов, пожелавший проконтролировать первую декларацию нового правительства, — встал перед его глазами.
…Пришли трое.
Думцы полагали и надеялись, что представителями Совета придут знакомые всем парламентские «левые» во главе со стариком кавказцем Чхеидзе, может быть — все тот же приучивший к своей стремительности Керенский, с которым им было уже легко, — а появились вот совсем другие люди.
Из них троих Лев Павлович знал, и то больше понаслышке, присяжного поверенного Соколова, о котором говорили, что он и большевик и меньшевик, но в том и в другом случае человек малой ответственности. Двое других были совсем неизвестны Карабаеву.
Один из них был здоровенный, плечистый длиннорукий «дядя» с большой, окладистой черной бородой и румяными щеками коренного сибиряка-крестьянина, хотя достоверна сообщалось в кулуарах, что он журналист.
Другой — очень худой, впалогрудый, бритый, как актер, со злыми, узкими губами и желтовато-серыми глазами под костлявыми надбровными дугами.
— У дьявола мог бы служить такой секретарь! — шепотом сказал о нем Шульгин Льву Павловичу, и Карабаев не спорил.
За этих-то людей и взялся Милюков.
Он потребовал, чтобы Совет особым воззванием к солдатам воспретил насилия над офицерами. Трое — настаивали на выборном офицерстве, трое требовали отказа в правительственной декларации от монархии и назначения выборов в Учредительное собрание, а упрямый, вцепившийся в них думский вожак настаивал на сохранении конституционной монархии — с малолетним царем Алексеем и регентом Михаилом.
Это продолжалось долго, очень долго: несколько часов. Все остальные уже давно выбыли из строя. Они в изнеможении, с головной болью лежали, растерзанные, в креслах, в полутьме, потому что кто-то еще днем вывинтил несколько лампочек в родзянковском кабинете, и свет был неполный.
Трое и один… Они сидели за столиком у окна, писали поочередно и каждую строчку текста брали с боем — трое у одного и один у троих — как неприятельский окоп.
— Неужели вы надеетесь, Павел Николаевич, — спрашивал насмешливо узкогубый, бритый, — что Учредительное собрание оставит в России монархию? Ведь ваши старания все равно пойдут прахом!
— Учредительное собрание может решить, что ему угодно. Если оно выскажется против монархии, тогда я могу уйти. Сейчас же я не могу уйти. Сейчас, если меня не будет, то и правительства вообще не будет.
Правительство покорно, бессловесно лежало тут же в креслах.
Старик Чхеидзе, свесив голову в сторону своего соседа — франтоватого, угрюмого графа Капниста, безнадежно вздыхал и всхлипывал:
— Все пропало… совсем все пропало. Вот когда всякая партийность должна отойти в сторону. Если мы не сговоримся здесь, толпа сделает свое дело. Я вам говорю: все пропало!.. Вы не знаете, граф, как трудно ладить с рабочей толпой.
— Скажите же своим! — рассердило, прикрикнул Капнист на размякшего лидера меньшевиков.
Чхеидзе вдруг, в припадке неожиданной откровенности слезливо прошептал:
— А вы думаете, они сами не боятся толпы… народа?! Оттого ведь, оттого ведь… Скажите Милюкову, чтобы что-нибудь уступил!
Но вскоре обе споривших стороны уже не пришлось упрашивать. Надо было кончать дело «миром»: через час революция могла потребовать большего, чем ей готовили в испуганной и ненавидящей думской комнате «народные представители» — меньшевики, эсеры, кадеты и октябристы.
И, заключая мир между собой и договор против революции, обе стороны торопливо и услужливо поменялись ролями: представители меньшевистского Совета написали текст, провозглашавший власть Временного правительства, а Милюков без труда для себя составил декларацию меньшевистского Совета, с которой уступчиво согласились его лидеры.