Барятинский был красавец несколько восточного облика; человек светский, адъютант главнокомандующего, графа Виттенштейна, поэт, математик, философ-безбожник и республиканец отъявленный; очень добрый и не очень умный, Пестелю был предан так, что, если бы тот и вправду мечтал «сделаться императором», как многие думали, Барятинский не возмутился бы.
– Что это вы, господа, в темноте сидите? – удивился он.
– Да вот лампа потухла, а денщик спит, не разбудишь. Тут где-то свеча, посмотри, – сказал Пестель.
Барятинский отыскал свечу на столе, вышел в переднюю и осторожно, так, чтобы не будить храпевшего Савенко, зажёг свечу о теплившийся в углу ночник.
– Господа, важные новости! – начал он, вернувшись в кабинет. Вообще заикался (его так и прозвали Заика, Le Begue), а теперь особенно, должно быть от волнения. Долго не мог выговорить, наконец, произнёс: – Скончался… государь скончался…
– Что ты говоришь? Не может быть? – воскликнул Пестель с тем удивлением, которое всегда рождает в людях внезапная весть о смерти. – Государь скончался? – всё ещё не верил и удивлялся он. – Да правда ли? Откуда ты знаешь?
– Вчера, в 9 часов вечера, в штабе получено известие с курьером из Таганрога от генерала Дибича.
– Странно, странно! – сказал Пестель тихо и как будто задумчиво. – Мы тут только что о нём, – и вдруг… Уж не аллегория ли тоже, Голицын, а?
Голицын ничего не ответил, побледнел и закрыл лицо руками. Наконец-то вспомнил он то, что хотел и не мог вспомнить.
Дача Нарышкиных по Петергофской дороге; ясное утро; тишина, какая бывает только раннею весною на пустынных дачах; щебет птиц, скрежет граблей, далёкий-далёкий топор, – должно быть, рыбак чинит лодку на взморье. Уютная комнатка – «настоящее гнёздышко любви, nid d'amour для моей бедненькой, бедненькой девочки», как говорила Марья Антоновна. Открыла дверь на балкон; запах весеннего утра, берёзовых почек, смешанный с душным запахом лекарств. Он стоит перед Софьей на коленях; она наклонилась и шепчет ему на ухо:
«Намедни-то что мне приснилось. Будто мы входим с тобой в эту самую комнату, а у меня на постели кто-то лежит, лица не видать, с головой покрыт, как мертвец саваном. А у тебя в руках будто нож, убить хочешь того на постели, крадёшься. А я думаю: что, если мёртв? – живых убивать можно, – но как же мёртвого? Крикнуть хочу, а голоса нет, только не пускаю тебя, держу за руку. А ты рассердился, оттолкнул меня, бросился, ударил ножом… саван упал… Тут мы и увидели, кто это…»
– Убить мёртвого, убить мёртвого! – прошептал Голицын, очнулся, медленно – медленно поднял руку, – она была тяжела, как во сне, – и перекрестился.
Барятинский, в волнении бегая по комнате и заикаясь отчаянно, рассказывал.
Ещё накануне жиды в Тульчине, на базаре, говорили о кончине государя. Никто им не верил, но что происходит что-то неладное, чувствовали все, потому что не было дня, чтобы в Варшаву и обратно не проскакало три-четыре фельдъегеря. Когда же наконец известие получено было в штабе с курьером от Дибича, – велено приводить войска к присяге Константину. Но это ещё не верно: ходят слухи, будто бы Константин отрёкся и по секретному завещанию императора законный наследник – младший брат, Николай. Ежели войска присягнут и потом присяга объявлена будет недействительной, то неизвестно, чем всё это кончится.
– Такого случая и в 50 лет не дождёмся, – заключил Барятинский. – Если и его потеряем, то подлецами будем!
– Вы что думаете, Голицын? – спросил Пестель.
– Думаю, что всегда думал: начинать надо.
– Ну что ж, с Богом! Начинать так начинать! – проговорил Пестель и улыбнулся; лицо его, как всегда, от улыбки помолодело, похорошело удивительно.
И, взглянув на него, Голицын почувствовал, что неимоверная тяжесть, которая давила его все эти месяцы, вдруг упала с души.
Принялись обсуждать план действий. Решили так: Пестель с Барятинским едут в Тульчин, чтобы приготовить членов тамошней Управы; Голицын – в Петербург, чтобы постараться соединить Северных с Южными, что теперь нужнее, чем когда-либо. Пестель был уверен, что в Петербурге начнётся.
– Вы, господа, там начинайте, а мы здесь: когда в Тульчине караулы займёт Вятский полк, арестуем главную квартиру, начальника штаба и главнокомандующего, – этим и начнём…
– Мятежные войска пойдут сначала на Киев, потом на Москву и Петербург. С первыми успехами восстания Синод и Сенат, если не подчинятся добровольно, принуждены будут силою издать два манифеста: первый – от Синода, с присягой временному верховному правлению из директоров тайного общества; второй – от Сената, с объявлением будущей республики.
Проговорили всю ночь до утра.
К утру вьюга затихла; солнце встало ясное. Замёрзшие окна поголубели, порозовели; солнце заиграло в них, – и вспомнилось Голицыну, как на сходке у Рылеева, слушая Пестеля, он сравнивал мысли его с ледяными кристаллами, горящими лунным огнём: не загорятся ли они теперь уже не мёртвым, лунным, а живым огнём, солнечным?
В передней денщик завозился: топил печку и ставил самовар.
– Хотите чаю? – предложил Пестель.
– Шампанское бы выпить на радостях, – сказал Барятинский. – Эй, Савенко, сбегай, братец, отыщи у меня в возке кулёк с бутылками.
Савенко принёс две бутылки. Откупорили, налили. Барятинский хотел произнести тост.
– За во-во… – начал заикаться; хотел сказать: «за вольность».
– Не надо, – остановил его Голицын, – всё равно не сумеем сказать, так лучше выпьем молча…
– Да, молча, молча! – согласился Пестель.
Подняли бокалы и сдвинули молча.
Когда выпили, Голицын почувствовал, что без вина были пьяны ещё давеча, когда говорили о предстоящих действиях; не потому ли говорили о них с такою лёгкостью, что пьяному и море по колено? «Ну что ж, пусть, – подумал он, – в вине – правда, и в нашем вине – правда вечная…»
Солнце в замёрзших окнах играло, как золотое вино. Но он знал, что недолог зимний день и скоро будет золотое вино алою кровью.
– Лошади поданы, ваше сиятельство, – доложил Савенко.
Голицын стал прощаться. Пестель отвёл его в сторону.
– Помните, как вы прочли мне из Евангелия: «Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришёл час её, но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости». Наш час пришёл. Я себя не обманываю: может быть, всё, что мы говорили давеча, – вздор: погибнем и ничего не сделаем… А всё-таки радость будет, будет радость!
– Да, Пестель, будет радость! – ответил Голицын.
Пестель улыбнулся, обнял его и поцеловал.
– Ну, с Богом, с Богом!
Вынул что – то из шкатулки и сунул ему в руку.
– Вы сестры моей не знаете, но мне хотелось бы, чтоб вы вспоминали о нас обоих вместе…
В руке Голицына был маленький кошелёк вязаный, по голубой шерсти белым бисером вышито: Sophie. Вышли на крыльцо.
– Значит, прямо в Петербург, Голицын? – спросил Барятинский.
– Да, в Петербург, только в Васильков к Муравьёву заеду.
– По первопутку, пане! На осьмушечку бы с вашей милости, – сказал ямщик.
Пестель в последней раз обнял Голицына.
– Ну, с Богом, с Богом!
Голицын уселся в возок.
– Готово?
– Готово, с Богом!
Возок тронулся, полозья заскрипели, колокольчик зазвенел.
– Эй, кургузка, пять вёрст до Курска! – свистнул ямщик, помахивая кнутиком.
Тройка понеслась, взрывая на гладком снегу дороги неезженой две колеи пушистые. Беззвучный бег саней был как полёт стремительный, и морозно-солнечный воздух пьянил, как золотое вино. Голицын снял шапку и перекрестился, думая о предстоящей великой скорби, великой радости:
– С Богом! С Богом!
ДМИТРИЕВ ДМИТРИЙ САВВАТЕЕВИЧ (1848–1915), прозаик, драматург. Купеческий сын, занимался самообразованием. После разорения и смерти отца (1870) поступил писцом в библиотеку Московского университета, где прослужил более пятнадцати лет. Первая публикация – 1874 год. Писал юморески, рассказы, сценки, очерки. В 80-е годы подрабатывал билетёром в театре Ф. А. Корша, писал мелодрамы из крестьянской и провинциальной жизни. С конца 80-х годов работает в жанре исторического романа. Не обладая яркими литературными достоинствами, его произведения увлекали обилием фактологического материала, разнообразными картинами из жизни исторических личностей. К историческим произведениям Дмитриева относятся: «Зачало Москвы и боярин Кучка» (1886), «Два императора» (1896), «Государева невеста» (1899), «Боярыня Морозова» (1901), «Золотой век» (1902), «Полудержавный властелин» (1905), «Осиротевшее царство» (1913) и проч.
Повесть «Два императора» печатается по изданию: Дмитриев Д. С. «Два императора». Москва, О. И. Лашкевич и K°., 1896.
МЕРЕЖКОВСКИЙ ДМИТРИЙ СЕРГЕЕВИЧ (1866–1941), писатель, литературовед, философ. Родился в семье дворцового служащего – столоначальника придворной конторы. Воспитывался в классической гимназии. В 1880 г. познакомился с Ф. М. Достоевским и С. Я. Надсоном. Первое стихотворение напечатал в 1881 году в сборнике «Отклик». В 1884 г. поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета, увлекался позитивной философией – Спенсером, Кантом и т. д. В 90-е годы Мережковский начал писать самое значительное своё прозаическое произведение – трилогию «Христос и Антихрист», в которой выражал философские взгляды на историю. После первой революции пишет пьесы «Павел I» (1908), «Царевич Алексей» (1920), а также романы «Александр I» и «14 декабря» (1918). В 1920 г. Мережковский эмигрировал. В Париже им был создан литературный салон, но радикальные политические взгляды Мережковского отталкивали интеллигенцию. Скончался в Париже в 1941 году.