Стоявшие на кордонах солдаты оставили свои посты и один за другим сторожко приблизились к селу. Они смотрели издали на оживших людей, и храм, растущий на глазах, завораживал. То было удивительно и необъяснимо: чуть ли не сотня человек, еще вчера полумертвых, сегодня слаженно и старательно работали, не мешая друг другу и сохраняя при этом полное молчание. Доносились лишь короткое, под удары топоров, кряканье, хрип взмыленных коней; запаленно дышали бабы, шкуря железными лопатами лесины и таская в передниках мох; шмыгали носами ребятишки, виснувшие на стенах с конопатками в руках; и даже продольные пилы на высоких козлах бормотали негромко и коротко…
Прослышав, что задумали и делают березинские, из Свободного прихромал глянуть на чудо какой-то старик. Постоял, разинув рот, подивился и торопливо заковылял назад. Скоро свободненские, побросав свои дела, потянулись к соседям.
Узнав о холере, они дорогу к себе возле Кровавого оврага перегородили тыном, и сторожа своего выставили, и все время, пока мерли соседи, в их сторону и смотреть-то опасались. Тут же, забывая всякую осторожность, переступили неохраняемую околицу и вошли в Березино. Сгрудились у площади и смотрели настороженно, с подозрением. Мысленно они уже давно похоронили березинских: коль напал мор, вряд ли кто выживет, дело известное. А они вон что вздумали!
И вдруг заплакали свободненские бабы, а мужики закричали:
— Мы вашей земли не пахали! Не трогали! Вы уж не думайте!
А старик спустился на землю, попил воды, разомлел и сел под стену на щепки дух перевести. О нем тут же и забыли. Но когда поставили стропила, хватились — а он уже щепками по грудь завален и окостенел. Отнесли старика Понокотина в храм, положили за алтарь — там другие старики столярничали — топоры за пояса и снова на стены полезли, будто от супостата отбиваться. Сами же всё на солнце поглядывают — дело к закату идет, а еще купола нет и крест на земле лежит. В самом же храме леса налаживают, чтоб стены тесать, и окна без рам глядят на мир, словно бельмастые слепые глаза.
Свободненские впервые почувствовали себя чужими. Можно бы и помочь, да как, если всю жизнь во врагах живут, а святое дело с открытой душой делать надо. И страдая от неловкости, но виду не подавая, покрикивали на березинских, поторапливали:
— Чего копаетесь-то? Чего телитесь? Солнце на закат, а они ходят как вареные!
— Не поспеете же, не поспеете, варнаки!
И тут произошло такое, что, не будь сторонних свидетелей, вряд ли бы кто березинским потом поверил, если бы стали рассказывать. Впрочем, сами они, занятые работой, чуда вовсе и не заметили. Одни в храме стены вытесывали, другие рамы стеклили и ставили, а те, кто поздоровее, поднимали тем временем купол-луковицу на самый верх. Тут уж недосуг по сторонам-то смотреть.
А чудо было такое: солнце дошло до горизонта и будто уперлось в незримую стену — ни с места! Свободненские оцепенели, глядя на солнце, и даже дышать перестали. Боязно им сделалось. Вот уж и недоеные коровы обревелись по дворам, и куры по насестам расселись, петухам кричать бы, а светло…
И стояло солнце на небе, пока березинские купол не подняли и крест не водрузили. Всё успели: и крышу тесом покрыть, карнизы пришить, и в храме прибрались, щепу да мусор бабы в подолах перетаскали и разбежались по избам за иконами и лампадками. Батюшка веничек связал и покропил святой водой углы да окна — освятил храм.
Говорят, пока солнце задерживалось на небосклоне, глядеть на него было нельзя, слезы наворачивались.
Вдруг хватились мужики — нечего больше делать! И, словно очнувшись, встали кругом храма, глядят — глазам не верят: откуда взялся? Оторопели, к месту бы перекреститься, да руки как срослись с топорами — не оторвать. И мужики топорами перекрестились.
Тем временем батюшка службу начал в пустом храме, и голос его таким гулким показался, что, говорят, даже немощные по избам услышали и ползком на площадь поползли. Священник из Есаульска настолько стар был, что и псалма вытянуть не мог, а тут грохочет басом — воздух на улице дрожит. Народ и вовсе оробел, никто через порог церкви ступить не смеет. Тогда поднялся старый барин на паперть, снял шапку и вошел. За ним кое-как потянулись и остальные, но озираются, дивятся. Потом и свободненские насмелились, за ними — солдаты караула. Народу набилось — ступить некуда. Считай, два села с гаком вышло.
Всю ночь длилась служба в обыденном храме. Свободненские и кое-кто из солдат на клиросе пели, да только березинские ничего не видели и не слышали. Войдя в храм, они повалились на пол и мгновенно уснули перед алтарем. Лежали как мертвые, хоть отпевай. И никого добудиться не могли. Лишь топоры у сонных вывалились из рук. Батюшка прошел среди мужиков, собрал инструмент и под иконы сложил.
Наутро обряженного старика Понокотина отнесли на погост и последним положили в яму с холерными покойными. А яму тут же засыпали и отметили место большим холмом и высоким крестом. Не мешкая, мужики разошлись по дворам и начали доставать плуги, и сохи. На пахоту выезжали будто на пожар: кругом уже все отсеялись. Пахали каждый свой клин, однако несколько раз на дню сбегались все вместе покурить и просто посидеть на теплой земле. Почти не говорили, не балагурили, но подолгу не могли расстаться, хотя торопило и подгоняло время.
Однажды, собравшись на поле у молодого Понокотина, сговорились пахать и сеять сообща, артельно. Помочи и раньше случались в Березине, однако лишь тогда, когда хозяин просил. Тут же стихийно согнали коней на одну полосу и за час вспахали. Потом другому хозяину, третьему, и так это дело понравилось, что ходили березинские мужики и руками хлопали: да как же раньше-то на ум не приходило?! Вон как быстро и весело работать! А старый барин-то ишь чего хотел — по хуторам расселить, чтоб жили, как сычи, как лешие по лесам..
И, едва отсеявшись, стали ждать покосов.
Косили в Иванов день обычно мало. Для пробы выкашивали береговой взлобок, а из травы строили новые шалаши. Потом занимались хозяйством — поправляли прошлогодние стожары, набивали травой матрацы, между делом купались, а одно большое общее купание устраивали перед обедом, который привозили бабы.
Затем спали в шалашах, пахнущих свежими, но уже увядающими травами. Проснувшись, вылезали на свет божий и еще немного косили, чтобы размяться. Потом дружно садились за праздничный покосный ужин, добрым словом поминая именинника Ивана Алексеевича.
Целый день Андрей крутился среди мужиков, помогал отцу, потом удил рыбу с конюхом Ульяном Трофимовичем, купался в речке и ждал вечера. Вместе с обедом мама привозила на покос Оленьку, и он водил ее под берег — показывал стрижиные норки и ловил мальков на песчаной отмели. Сестра так весело и долго смеялась, глядя, как Андрей ползает или падает животом на стайки рыбешек, что потом горько и неутешно плакала, когда ее увозили домой. А ведь говорил же ей: не смейся громко — плакать будешь, примета верная. Но Оленька не слушалась: у нее уже в то время проступал дедов непокорный и своенравный характер.
Ужин привезли, когда спустились сумерки: над лугом зародился легкий туман, и его полотнища застелили низинки, чуть прикрыв траву. Нарастая, они медленно колыхались, словно их кто-то встряхивал, взяв за углы. А там, где отсветы угасающего зарева достигали этих полотен, ходили беззвучными молниями огненные сполохи всех цветов радуги. На какой-то миг, прежде чем вечер высинил небо, воздух и луг, земля стала похожа на новенькое лоскутное одеяло. Дышалось вольно, прохлада выгоняла росу, и все кругом цепенело от задумчивости и тишины; хотелось самому замереть и слушать, слушать…
Андрей поскорее выбрался из-за стола, и теперь ходил за шалашами, по отмякшей стерне, ожидая, когда застолье допьет свои чарки, поговорят, попоют тихие песни и станут зажигать костры. Свой костер он уже приготовил днем, осталось лишь чиркнуть спичкой, однако покосники засиживались, а надо, чтобы огни вдоль реки вспыхнули и горели одновременно. Тогда была красота…
Впрочем, на темнеющем стане уже был огонек. Саша, пристроившись к углу шалаша, зажег свечу и опять что-то читал. Андрей услышал шорох за телегами, сдавленный смех и хотел было заглянуть туда, но вдруг кто-то невидимый окатил его водой из ведра. У Андрея остановилось дыхание. И сразу же из-за телеги выскочила длинноногая, в холщовом платье, девчонка — Альбинка Мамухина. Она кинулась к реке, но запуталась в корневищах черемухи, сползшей с яра, растянулась, и ведро ее запрыгало в воду. Мокрый насквозь, Андрей в первый момент ощутил толчок негодования — горячая волна захлестнула голову, но, заметив, что Альбинка сползает на животе под берег, он засмеялся и, опередив ее, выхватил полное ведро из реки и облил всю с ног до головы, лежащую и беспомощную. Она попыталась вскочить, но Андрей плеснул еще раз, потом еще, черпая теплую, парную воду. И Альбинка ожила, завизжала и покатилась колобком в реку. Длинная коса ее наматывалась на длинную шею. Она больше не сопротивлялась и будто хотела, чтобы ее обливали. Неожиданно в ее крике страха и восторга Андрей уловил что-то такое, что на мгновение замер, и его бросило в жар, как минуту назад от негодования. Он выпустил ведро и, пугаясь своего чувства, попятился. Альбинка же перевернулась на спину, раскинула руки и засмеялась, будто ее щекотали; сквозь мокрое платье, облепившее тело, проступали маленькие живые бугорки. Андрею стало невыносимо стыдно, и, застигнутый врасплох этим чувством, он кинулся на берег…