Анания молча вздыхал. Петрило ёрзал на лавке, не терпелось ему что-то сболтнуть, но он тоже молчал. А Мостовик бормотал себе в усы:
- Лепо, лепо!
- Нет никакой лепоты, будь оно проклято, пока не дождусь… восклицал Войтишич.
И он дождался ночи, когда игумен Анания привёл с собой человека в чёрной хламиде, со зловеще-чёрными глазами. Человек молча поставил на стол перед Войтишичем кедровую коробочку, отошёл в темноту, откуда сверкал своими злыми глазами Петрило, а Анания начал было своё: "Когда был я в Антиохии…" - но воевода не дал ему закончить.
- Знаем, где ты был, игумен, - прервал он Ананию. - Кто сей человек?
- Сириец. Смыслит в деле.
- Пусть говорит.
Сириец приблизился к столу, открыл ларец, разноцветное стекло сверкнуло так, что Петрило даже придвинулся поближе, потому что стекло это богатство, а в этом стекле, кроме того, ещё и могущество.
- Что там?
Сириец заговорил быстро-быстро, слушал лишь Анания, чтобы истолковать его слова.
- Ну? - с нетерпением поторапливал воевода.
- Имеет яды всякие.
- Иначе зачем было бы забираться в такую даль!
- Вот в этой посудине - этим можно отравить воду в колодце.
- Будь оно проклято! Разве знаешь, откуда будешь пить завтра. Ещё?
- Есть яд для ножа. Мать персидского царя Ксеркса отравила свою невестку так. Резала птицу для себя, а потом тем же самым ножом разрезала для невестки, чуточку передвинув лезвие. На лезвии - страшный яд. Смерть мгновенная!
- Будь оно проклято! Резанёшь - да себе. Ещё?
- Есть яд для садов. Натирать яблоки или груши. Человек сорвёт, съест и умрёт.
- Весна, какие тебе яблоки, будь оно проклято. Ещё?
- Есть яд, от которого человек усыхает. Год и два будет сохнуть, а потом умрёт.
- Все умрём так, будь оно проклято! Уж ты, игумен, ссохся в щепку, в тебе всё видать насквозь, всё усохло. Ещё?
- Есть яд скрытый. Человек ест, пьёт, идёт домой, а там у него и начинается. Умирает словно бы от обжорства, вырывает у него внутренности, выворачивает душу. Для этого к яду прибавляется порошок; из высушенных шкурочек, содранных с мышат…
- Тьфу, гадость, будь оно проклято! Петрило, бери! В самый раз! Пойди к князю, кайся, плачь, заманивая на пир, пока он тут без жены да детей. Приплывают же скоро?
- Плывёт из Смоленска княгиня с сыновьями. Не хотела, пока мал был Всеволод, боялась застудить, хил он, говорили…
- Пускай живёт, будь оно проклято! Все живут. Безумствуют, мотаются взад-вперёд по дорогам и через преграды, взбираются на горы, перепрыгивают через камень, прокладывают пути через ущелья, проникают в расселины, рыщут по недрам земли, в пучине морской, по неизведанным рекам, по чащам лесным, по непроходимости болотной, подвергают себя ветрам и дождям, грому и молнии, волнам и бурям, обвалам и безднам, а всё зачем, будь оно проклято?
В воскресенье Петрило созвал гостей на пир ради князя Юрия. Быть может, радуясь прибытию княгини с сыновьями, которая через день-два должна была приплыть в Киев? А может, нарочно выбрав середину мая - пору, когда в Киеве деревья оделись в листья, когда отступили весенние воды Днепра, Десны, Почайны и щедро зазеленели луга? Всё радуется вокруг, и ты радуешься и хочешь крикнуть миру: живу!
Они терпеливо ждали дня свершения своего чёрного замысла, оттягивали его, дабы отвлечь от себя подозрения, но не забывали о мести Долгорукому, ибо толкала их на это ненависть. Ненавидели его за то, что жил и пока жил. Хотя ничего плохого он не причинил никому из них, был терпелив и неосмотрительно добр, они всё равно не имели покоя, пока Долгорукий живёт, пока он на этой земле и на этом свете, пока ездит среди шумных толп чёрного люда, пока смешивается с этим чёрным людом. Он был угрозой их происхождению, их положению, их богатствам, их криводушию, самому их существованию. Они поклялись сжить его со свету, решили оклеветать, опозорить перед историей. А он - доверчивый, добрый, щедрый душою - готов был помириться с каждым и более всего боялся причинить зло человеку.
Он не должен был идти к Петриле, памятуя, как тот ещё вчера изменял ему, переходя на службу к Изяславу каждый раз, быть может, и подстрекая киевлян тогда при Вячеславе, но хотел всё предать забвению, стремился возродить в себе чувство благодарности к бывшему дружиннику за то, что он спас его когда-то от смерти, а ещё: радовался скорой встрече с маленькими сыновьями, из которых лишь пятилетнего Василька держал возле себя в Киеве, - вот и пошёл на угощение к восьминнику, который просил князя со слезами, раскаянием, бил себя в грудь, клянясь в преданнности, в любви к князю такой великой, что и не найдёшь в Киеве большей.
В поведении угодливость, а на уме - убийство. Если бы знать об этом!
Пир удался на славу. Громило провозгласил притчу о человеке, который, не имея возможности бить осла, бил седло, тогда Петрило, плача и падая на колени перед Юрием, блудливо бегая глазами, уже в который раз напоминал о своей стреле, которую пустил ради спасения князя, и Долгорукий ещё раз объявил всем о своей благодарности, ели и пили до поздней ночи, тогда вспомнил князь о верном своём Вацьо и попросил спеть давнюю и любимую про князя Ивана.
Эй, там на лугах, на лугах широких,
Там горит-сияет терновый огонёк,
Сам молод, эй, сам молод!
- А разве я не тёрн в княжении своём? - с горечью спросил Долгорукий, ни к кому не обращаясь, но ему дружно возразили, ибо когда ещё видели такого князя, сердце растёт, глядя на тебя, княже, разве не был ты добр и справедлив всегда, разве не щадил жизнь людскую и честь людскую, разве не строил на земле, не дорожил землёю, разве не покорил и не ублажил даже диких половцев, не жалея для этого ни времени, ни терпения? Вот снова запел песню про Берладника - и можешь петь её с чистой совестью, потому что не выдал князя Ивана для мести Ярославу Галицкому, как ни добивался тот, знаем, что тайком попросил черниговского князя отбить князя Ивана, когда будут везти его в железе, - так восстановил справедливость даже в этом, быть может, единственном несправедливом деле своей жизни, княже.
Какой же ты колючий? Какой же ты тёрн?
Долгорукий оглянулся на чашника, стукнул о стол пустым ковшом. Пива! Чашник сердито махнул отроку, чтобы принёс новый жбан с просяным пивом для князя. Отрок метнулся из гридницы, проскочил через тёмный переход, выбежал из сеней, в возке, охраняемом мечниками Долгорукого, схватил небольшой жбан с княжеской печатью на затычке, мигом помчался назад.
Он должен был снова проскочить тёмный переход, который теперь не показался слишком тёмным, после того, как глаза привыкли к ночной черноте, но всё равно не мог заметить отрок ни двух притаившихся людей в переходе: одного маленького, приземистого, другого - будто дубина, - не заметил и верёвки, туго натянутой поперёк перехода именно так, что отрок со всего разгона споткнулся об эту преграду и полетел вниз головой. Он, падая, и понять не мог, упустил ли он жбан, или кто-то вырвал посудину у него из рук; словно бы послышалась какая-то возня в переходе, словно бы что-то мелькнуло мимо него или дохнуло ему в лицо, могла это быть нечистая сила, мог быть домовой, или же это просто так показалось, от неожиданности и испуга. Отрок тотчас же вскочил, бросился к переходу, принялся разыскивать жбан; нашёл его сразу, обрадованно побежал в гридницу, где княжеский чашник, наверное, уже проклинал неповоротливого своего помощника.
Рассказывать о том, что с ним только что случилось, отрок считал позорным и унизительным для себя. Он промолчал. Чашник сорвал княжескую печать с затычки, не очень присматриваясь, подлинная она или поддельная, налил Юрию излюбленное просяное пиво, князь, отхлёбывая, слушал похвальбу за столом, а перед рассветом попросил спеть ещё раз и почему-то снова ту же самую: "Сам молод, эй, сам молод!"
После пира он велел везти себя не на Ярославов двор, а за Киев, на Красный двор, будто уже предчувствовал свою кончину.
По дороге ему стало плохо, началась рвота, не мог держаться на коне, дружинники сплели из ремней носилки, подвесили их между двумя конями, так повезли Юрия дальше. Уже и не надеялись довезти.
Начинался понедельник, тяжёлый день. Князю становилось всё хуже и хуже, его рвало и выворачивало, не помогало горячее молоко, которым пробовали поить, не помогали молитвы и каждение, Юрий лежал зелёный, неподвижный, ногти у него посинели, как у утопленника, - живой или умер?
Умирал ещё и во вторник. Ничего не видел, не слышал, никого не узнавал, тело становилось всё темнее и темнее. Но он ещё жил. В среду появился человек, которого в Киеве не видели уже шесть лет. Приближенный княжеский лекарь Дулеб.
Въехал в ворота Киева так, будто лишь вчера выехал из них. Те же самые кони, то же самое спокойствие, та же самая рассудительность.