В первый день Пасхи отец Тимофей и матушка, набравшись смелости, пошли в гости к зятю. Умытая и принарядившаяся ради праздника, Надюша сидела у оконца. Отец Тимофей посмотрел на неё и отшатнулся.
– В гроб краше кладут!
Надюша проглотила слёзы, беспомощно улыбнулась. Так улыбается примирившийся с мыслью о близком конце умирающий.
– В дыму, в поварне… Ухвата-то не приметила, он об грудь и стукнулся. От сего и маюсь…
Она обняла мать, кудрявой милой головкой прижалась к отцовскому плечу. Но окрик Памфильева тотчас спугнул её, и она опрометью кинулась на двор.
– Куда двух кур подевала? – донеслось в горницу вместе с каким-то странным звуком, похожим на всплеск.
– Бьёт! – воскликнул отец Тимофей.
Что-то жестокое, чуждое и непонятное вошло в душу священника. Глаза его остановились на охотницком ноже. Сам не понимая зачем, он потянулся к нему.
Матушка оттолкнула мужа:
– Опамятуйся, Тимофей! Не ты ли Христа проповедуешь? Не к ножу надо тянуться, а к Спасу нашему, Иисусу Христу…
– А-а! Родители любезные препожаловали, – развязно засмеялся целовальник, входя в горницу. – Христос воскресе!
– Воистину воскресе! – сгорбился священник, чувствуя, как сразу слабеет всё его тело.
– Садитесь, гостюшки дорогие… Чтой-то вы для праздничка в лохмотьях пришли? Аль отощали?.. А ты чего рот разинула? – обратился он к жене. – Собирай на стол дорогим гостям.
Надя торопливо вышла в поварню. Васька юркнул за ней.
– Ишь ты! Губа не дура – тоже, за окорок хватается. Ладны будут и с солонинкою.
Просидев у зятя около часа и не обмолвившись с ним и десятком слов, священник и матушка поплелись восвояси. Перед церковкой отец Тимофей остановился, снял шляпу, чтобы перекреститься.
Матушка взглянула на него и обмерла:
– Да ты весь седой стал!
Из её глаз брызнули слёзы. Священник провёл рукой по волосам, тупо уставился на ладонь, как будто мог увидеть на ней подтверждение матушкиных слов, и вдруг заторопился:
– Идём, Грушенька…
Глава 15
МОНУМЕНТ КНЯЗЮ—КЕСАРЮ РОМОДАНОВСКОМУ
Петру чуть ли не каждый день писали во Францию о многочисленных делах, раскрытых фискалами.
– Погодите же! – неистовствовал государь. – Я научу вас, воры, как надо честью служить!
И тотчас же по возвращении из Европы вызвал к себе Ромодановского:
– Что с Гагариным содеяли?
– Тебя дожидались, Пётр Алексеевич.
– Созывай сидение.
У обер-фискала Нестерова всё было подготовлено к докладу. На гневный вопрос Петра, почему так долго не разбирается дело сибирского губернатора, он без тени робости отрубил:
– Князь Яков Долгорукий под спуд злодейство сие упрятал, а за таковское воровство мзду получил от разных людей три тысячи червонцев. Сие доподлинно всё обыскалося вправду.
Царь приступил к следствию и без труда установил, что Гагарин, помимо раньше совершенных преступлений, утаил ещё хлеб, купленный в Вятке для отпуска за море, брал казённые деньги и товары на свои расходы и за мзду отдавал на откуп винную и пивную продажу.
Проведав о том, что сам царь взялся за розыск, Гагарин попытался смягчить свою участь чистосердечным раскаянием.
«Припадая к ногам вашего величества, – писал он, – прошу милосердия и помилования ко мне, погибающему: разыскивают много и взыскивают на мне управления во время ведения моего Сибирской губернии и покупки алмазных вещей и алмазов, что я чинил всё не по приказному обыкновению. И я, раб ваш, приношу вину свою перед вашим величеством, яко пред самим Богом, что правил Сибирскую губернию и делал многие дела просто, непорядочно и не приказным поведением, також многие подносы и подарки в почесть и от дел принимал и раздачи иные чинил, что и не надлежало, и в том погрешил перед вашим величеством, и никакого ни в чём оправдания, кроме виновности своей, принести вашему величеству не могу, но со слезами прошу у вашего величества помилования для милости Всевышнего вашему величеству: сотвори надо мною, многобедным, милосердие, чтоб я отпущен был в монастырь для пропитания, где бы мог окончить живот свой, а за преступление моё на движимом моем имении да будет воля вашего величества».
– Я тебя, вор, пощажу! Перед всем миром, на площади, ворам на устрашение повешу! – не раздумывая, крикнул государь, прочитав эту «слезницу».
Ближние забеспокоились.
– Как бы умов смущения не было, – робко произнёс князь Куракин. – Высокородный муж князь Гагарин. Боярство возропщет.
– Кому много дано, – холодно поглядел на него царь, – с того много и взыщется. На площади, перед всем миром, повесить вора!
Губернатора вызвали в Москву и у заставы арестовали и увели в застенок.
Князь-кесарь пожелал сам распоряжаться казнью. Но в назначенный день он неожиданно почувствовал себя так плохо, что не мог подняться с постели. Он умолял государя «погодить с казнью», но Пётр остался непреклонным и повесил губернатора, не дожидаясь выздоровления «птенца».
К вечеру Ромодановский горел в жару. Всю ночь он порывался встать с кровати, дрался с лекарями и ревел звериным рёвом:
– Держите вора! Гагарина-вора держите! Он с петли убёг! Черти, распустились без меня!
Обессилев, он притих, лёг на спину и заснул. Лекари долго прислушивались к дыханию больного, потом успокоили родных:
– Все ошен карош. Болезнь идёт так, как надо идёт.
А через час князь-кесарь умер.
Узнав о смерти Федора Юрьевича, Пётр набожно перекрестился.
– Да… Нелегко нам без него будет.
Забота о том, кто заменит князя-кесаря, огорчала государя, кажется, больше, чем смерть любимца.
Толстой не преминул вставить своё словечко:
– Я полагаю-с… мне сдаётся, суврен, что турбации избежать можно. Я ещё о прошлом годе-с по вашему указу прожект представлял… Полиция должна быть не в загоне-с, а ком иль фо…
Слова дипломата пришлись ко времени. «Что же приказ земских дел? – рассуждал царь про себя. – Раньше он хоть сотскими, старостами и десятскими ведал, которых московская ратуша поставляла. А ныне и сие перешло к губернаторам и комендантам. Один перевод деньгам».
– Полиция должна сестрой быть Тайной канцелярии, – произнёс Пётр вслух. – Сестёр сих надобно содеять со всем усердием такими, чтобы для крамольников и воров стали они погрознее самого упокойника, царство небесное, Федора Юрьевича. И да будет оная полиция монументом князю-кесарю.
Он хотел набросать черновик указа, но раздумал:
– Сам состряпай, Пётр Андреевич. Можно ещё с Дивиером[335].
Тучная спина дипломата согнулась в поклоне:
– С Дивиером куда как сподручнее-с…
– А в «парадизе», сдаётся мне, не худо бы учинить генерал-полицеймейстерство. А? Так ты в прожекте отписывал?
– Обязательно, мой суврен. Обязательно-с.
– И быть по сему. Дивиеру сие дело под самую стать.
– Под самую стать, мой суврен. Под самую-с.
Через месяц, после долгих сидений, был выработан и подписан Петром новый закон. Вместо приказов учреждались «на европейский манир, как вместно цивилизованным странам», десять коллегий: иностранная, военная и адмиралтейств-коллегий, камер, штатс-контор, ревизионная, мануфактур берг, коммерц и юстиц-коллегии.
Дивиер первый отправился в Санкт-Питербурх «учинять монумент Ромодановскому» – налаживать полицейское дело.
Глава 16
ТОЛСТОЙ ДОЛЖЕН БЫТЬ ГРАФОМ
– Так и есть, государь! – бессильно опустил руки светлейший. – Доподлинно узнано… Не вернётся царевич из-за рубежа.
Пётр не поверил своим ушам.
– От кого узнал?
Меншиков подал цидулу, доставленную из Вены от резидента Веселовского.
«Прибыв в Вену, – прочитал Пётр, – царевич сказал вице-канцлеру графу Шомборну: отец мой окружён злыми людьми, до крайности жестокосерд и кровожаден, думает, что он, как Бог, имеет право на жизнь человека, много пролил невинной крови, даже сам часто налагал руку на несчастных страдальцев; к тому же неимоверно гневен и мстителен, не щадит никакого человека, и если император выдаст меня отцу, то все равно, что лишит меня жизни!..»
– Будь благонадёжен, евдокиино семя! – прохрипел государь. – Всякого, кто противу царства моего восстанет, будь то отец или сын, всё едино в куски изрежу и псам выкину! – И вдруг отшвырнул далеко в сторону стол: – На виску! Всех! Всё гадючье отродье ихнее! А его – из-под земли достать и ко мне доставить.
Царёвы люди принялись выполнять приказ.
Вскоре на Москву были привезены[336] епископ Досифей, майор Глебов, князь Василий Владимирович Долгорукий. Их прямо с дороги отправили в застенок, где уже дожидались своей участи Воронов, Лопухин, Кикин, Иван Афанасьев и Дубровский. Едва завидя дыбу и катов, узники до того перетрусили, что попадали на колени и наперебой друг перед другом начали каяться. Молчал один только Досифей, с презрением отвернувшийся от недавних друзей своих, да кое-какое смущение испытывал Глебов.