– Ерема Горсей у нас кто? Разведчик! А когда разведчик боится, он ошибается, проговаривается… а я слушаю, да на ус мотаю. Расставляй шахматы.
Нагой принялся расставлять на шахматном столе изящные, выточенные из слоновой кости фигурки.
– Чтой-то не пойму, государь, куда эту ставить? – с недоумением сказал Нагой, рассматривая странную фигурку, выполненную в виде крепостной башни с зубцами.
– Ладья это, Федко. Фрязины[110] ее в виде крепости делают, так и зовут: «тур», сирень крепость. Ходит, как наша ладья.
Двери вдруг распахнулись, и в покои стремительно ворвалась одетая в простой сарафан красивая молодая женщина, упрямыми чертами тонкого лица немного похожая на боярина Федора.
– Опять закрылся?! – налетела она на царя. – Не продышать у тебя, хоть топор вешай! При твоей болезни тяжелый дух – погибель!
Она подошла к узкому оконцу и раскрыла его настежь – в комнате заметно посвежело.
– Дует, Машенька, – жалобно захныкал царь. – Прикрой, хоть маленько…
По едва сдерживаемой улыбке было заметно, что он играет, наслаждается ситуацией, при которой приходится подчиняться совсем молодой женщине, почти девочке. Недолюбленный в детстве, Иван в каждой из своих женщин искал мать. Не Елену Глинскую, конечно, а воплощение мечты брошенного ребенка о Матери, которая разведет руками беду, поцелуем снимет боль и всегда будет любить; злого, доброго, больного – только потому, что он ее самый-самый-самый…
Мария Федоровна Нагая, шестая по счету жена Ивана Грозного[111], укрыла царя теплым шерстяным покрывалом, поцеловала в лоб и решительно заявила:
– Так дыши! А что это говорят такое: ты опять жениться собрался? Аглицкую королеву сватаешь? От живой жены?
Видно было, что Марию нисколько не пугает развод, она в него не верит, а царя просто дразнит. Иван насупился и сдвинул брови.
– Ты, Маша, в это не лезь, тут не бабьи слезы, а дела державные! Мне сушеная аглицкая вобла не нужна, да и не пойдет она ни за кого, – мне нужны разговоры о сватовстве. Откажет Лизавета – стану сватать принцессу какую, из ее дома. Пока переговоры идут, враги аглицких кораблей боятся…
– Да кто ж поверит в такое?!
– Про меня – всему поверят, – горько усмехнулся Иван, – такая уж у меня слава…
Мария задумалась, но долго хранить серьезность она не умела.
– Видела я парсуну[112] Лизки этой! – прыснула царица. – Морда лошадиная, желтая, прыщи пудрой замазаны – красавица! Да сколько же ей лет?!
– Сорок восемь…
– В самом соку девушка! Пора замуж! А и повезло ей: никто не брал, и вдруг – такой красавец!
Иван захохотал – весело, беззаботно; а как отсмеялся, легонько шлепнул жену пониже спины и подтолкнул к выходу.
– Ступай, Маша, чего тебе тут… с батюшкой твоим дела у нас.
– Окно не закрывай!
Улыбка еще играла на страшноватом припухлом лице Ивана, когда двери закрылись за царицей.
– Будто Настенька моя воскресла, – сказал он и добавил, внезапно помрачнев: – Только отсылать ее все равно придется.
– Почему? – спросил Нагой, заранее зная ответ.
– Убьют, – буднично сообщил царь. – И винить мне, кроме себя, некого: сам этот змеючник и создал. А слышал ли ты, Федко, какие разговоры о моей смерти ходят?
– Нет, государь, – соврал Нагой.
– Ой ли? Будто я упырем обернусь, буду ночами из могилы вставать, да кровь христианскую пить? Ужели не слышал? По глазам вижу, что слышал! Наклонись-ко ближе, чтой-то скажу…
Когда испуганный боярин наклонился послушно, царь внезапно выкатил глаза и втянул щеки, отчего вид приобрел уж совсем кошмарный.
– Это правда!!! – страшным голосом заорал он в лицо Нагому, а тот сел на пол, часто крестясь.
– Ты что, государь, ты что, – испуганно залепетал боярин и вдруг осекся, увидев, что Иван хохочет.
– Собирай родню, Федко, будете охранять царицу, когда я ушлю ее на удел, – веско сказал царь, без всякого промежутка переходя от шутовства к серьезности. – А не убережешь – из могилы встану, упырем обернусь да всю кровь твою и выпью!
– Когда ушлешь-то?
Царь надолго замолчал, отдавшись своим думам. Нагой решил уже, что ответа не будет, но вдруг услышал:
– Погожу пока. Порадуюсь еще. Что про Обатура слышно?
– Силы собрал несметные и не раскидывает – все в кулаке держит. Хворостинин думает: двинется на Москву, через Смоленск.
– А ты что думаешь?
– То же и думаю. Я бы и сам так пошел. Смоленская крепость слаба, возьмет легко[113].
– А дальше?
– Да кто ж его, венгерца, знает? Он даже со своими панами или через толмача говорит, или на латыни, кто понимает. Я бы не шел сразу на Москву; укрепился бы и пускал отряды в поиск. Ну и ждал бы, пока мы сами не передохнем.
– Небось, многие тогда к нему переметнутся…
– Не без того.
– Полный разгром, – задумчиво проговорил царь. – Погибла Русь. Довел до ручки царишко бесноватый. А как все начиналось! Уж и корабли наши по морю пошли… Ты вот что: пришли-ка мне Бельского.
– Богдана, Бельского-то? Так он здесь, только кликнуть.
– Нет, не Богдана. Давида. И молчи про то, никому ни слова!
– Но он же в опале…
– В опале, в опале. И все об этом знают, вот что главное.
Иван взял в руку ладью, которую французы называли «туром», повертел между пальцами, потер зубцы на башне. Задумчиво поставил на доску, выдвинув далеко вперед. Затем, ответив за «противника» ферзем, передвинул своего коня.
– Съест лошадку вражеский ферзь, государь!
– Коль резва будет, то и не съест!
И нацелил слона пройтись по вражеским пешкам, создавая угрозу королю.
– Теперь ферзь атакует твою крепость, государь! – удивленно сказал Нагой.
– А вот это нам и надобно! Пусть атакует… а еще вызови мне слона.
– Кого?!
– Князя Дмитрия Хворостинина.
– Он далеко, государь, воюет.
– Вызови, и пусть поспешает. Нет у нас времени, совсем нет… иди, боярин.
– Государь…
– Что еще?
– Из Сольвычегодска нарочный прискакал, от Семена Строганова. Хан Кучум ясачную самоядь[114] обижает и купцов-покрутчиков[115] бьет, житья от него нет!
Царь дернулся, как от удара, и заскрипел зубами.
– Осмелел сибирский хан, чует нашу слабость, – со злобной горечью сказал он. – Раньше перед русскими послами чуть не на брюхе ползал, а теперь вон что… ох, не ко времени, не ко времени…
Иван вдруг замолчал, лицо его перекосило гримасой боли. Царь почти перестал дышать, пытаясь перебороть приступ, но тот никак не отступал. Нагой метнулся в угол, где около жаровни лежали заранее прогретые мешочки с солью. Схватил несколько штук и обложил Ивану поясницу; вскоре пот струями потек по царскому лбу. Опытный боярин тут же поднес к губам царя кубок с брусничной талой водой[116]; Иван осушил его тремя глотками и облегченно вздохнул:
– Отпустило. Спасибо, Федко. А Строгановым отпиши так: «Войска дать не могу, пока с Обатуром не улажу. До тех пор Кучума не дразнить, улусы его не тревожить, ханских жен ублажать подарками. Про бедность не врать, все равно не поверю».
– Так они ж и не просят, войска-то. У них у самих есть: казачки нанятые. Они только дозволения просят в посыл их пустить, за Камень[117], ну и потом…
– Запретить! Мне еще только на Востоке войны не хватает. Велю про ханские безобразия до сроку забыть… Ступай, Федко, не мучай меня. Заснуть попытаюсь…
* * *
Лучше бы и не засыпать вовсе, чем такое видеть! Кошмар шел за кошмаром, стоило только закрыть глаза. Привиделся старый, добрый и верный дьяк Иван Висковатый, бессменный глава Посольского Приказа[118]. Дьяк был привязан к столбу и корчился от боли, а палачи вокруг не спешили, старались… Царь дал шпоры коню и поспешил на выручку; родное лицо повернулось навстречу, засветилось надеждой, лаской. Иван вытянул острую, как бритва, саблю – перерубить путы, да соскользнула рука, удар пришелся прямо по шее, и взлетела голова, толкаемая фонтаном крови! Больной страшно закричал и проснулся.
Пробуждение не принесло желанного облегчения: казнь старого дьяка вспомнилась во всех ужасных подробностях[119]. Уж лучше бы как во сне: удар саблей – и все!
– Не было этого, не было, – стуча зубами от страха, шептал несчастный, а нестерпимая тягучая боль уже сдавила поясницу – Не я это!
– Было, Иван, и это был ты. Червяк может только то, что тебе и самому нравится. Ты научился ему противиться, и где он? Скорчился в глубине твоей души и не смеет высунуть свое мерзкое рыльце. А чуть поддашься, и… сам знаешь.
– Покажись, Корнилий, – жалобно попросил Иван.
– Совсем плохо?
– Да…
Перед креслом больного возникла рослая фигура монаха, как бы сотканная из света.
– Так легче?
– Отпустило… спасибо, отче.
– Запустил ты себя, Иван. Больше двигаться надо, меньше есть, а пить – только воду. Тогда поживешь еще.