Но хоть они и были к нам беспощадны, хоть и лупили нас изо всех сил, чтобы выбить из нас бесов похоти и скопища невежеств, которые в нас так и кишели, все равно женщины они были интересные. Но мне придется их отпустить.
Моя история меня поторапливает.
* * *
Думаю, все, что мы можем предложить небесам, — это людскую честность. У врат святого Петра, я имею в виду. Будем надеяться, что она будет как соль для царств, которые не знают соли, как пряности для темных стран Севера. Несколько граммов в суме души, которые нужно предъявить на входе. Что такое честность небесная, я сказать не могу. Но я говорю это, дабы укрепить себя в своем деле.
Когда-то я полагала, что красота — мое самое большое богатство. Наверное, на небесах так бы оно и было. Но не в земной юдоли.
Быть одной и при этом время от времени преисполняться высочайшей радостью, как это бывает со мной, — вот величайшее богатство. Вот я сижу за столом, который хранит следы и метки десятков поколений заключенных, пациентов, ангелов — кем бы мы там ни были, — и должна сказать, что вдруг во мне вспыхивает какое-то золотое чувство, глубоко-глубоко в крови. Это не счастье, это молитва, столь же дикая и опасная, как рев льва.
Я говорю это вам, вам.
Дорогой читатель, храни вас Бог, храни вас Бог.
* * *
А могу ли я вот так обойти этих монахинь? Можно ведь на минутку задержаться подле такого смешения жестокости и скромности. Но нет, я все-таки обойду их. Но в последующие годы я много раз видела во сне, как они спешат мне на помощь, эти их белые платки на головах, будто цветы лотоса, которые вдруг столпились на главной улице Слайго, — конечно же, в реальности ничего такого никогда не случалось. И я даже не знаю, с чего я могла вообразить, будто для такого сна есть основания, потому что не припомню, чтобы мне в их заведении сделали хоть малейшую поблажку. И, конечно, как того и требовала моя история, я навсегда ушла от них, когда мне исполнилось шестнадцать.
Мои воспоминания об отце Гонте всегда до любопытного точные и четкие, очень яркие, и лицо его я помню ясно и отчетливо. Я пишу это и в ту же секунду вновь вижу его мысленным взором в тот день, когда он пришел ко мне с собственной версией моего спасения.
Я сразу поняла, что после смерти отца мне придется бросить школу, потому что разум моей матери забрался в ее голове куда-то на самый чердак, где не было ни окон, ни дверей, ну или, по крайней мере, я не могла их отыскать. Чтобы нам не остаться без пропитания, мне нужно было найти хоть какую-то работу.
Однажды отец Гонт пришел к нам в этой своей гладенькой сутане — это я безо всякого зла пишу — и, поскольку на улице шел тот особый местный дождь, который превратил в трясину тысячи старых ферм, он еще был укутан в гладкое темно-серое пальто, сделанное из схожего блестящего материала. Быть может, кожа на его лице была тоже из него сделана, давным-давно, еще во чреве матери. В руках у него был зонтик чрезвычайно духовного вида, будто какое-то живое и строгое существо, которое молится на ночь, отходя ко сну в подставке для зонтов.
Я открыла ему дверь, усадила его в гостиной. Отцовское пианино по-прежнему стояло тут, прислонившись к стене, такое же живое, как зонтик, и будто бы вспоминало отца всеми клеточками струн и клавиш.
— Спасибо, Розанна, — сказал отец Гонт, когда я вручила ему чашку чаю, который мне героически удалось нацедить из заварки на фартинг, которую до того я уже заваривала три раза. Но я надеялась, что оттуда еще удастся выжать самую последнюю каплю чая, который ведь добирался сюда из самого Китая, на торговом корабле Джексона. Мы покупали чай в лавке на углу, а не в одном из громадных магазинов «Блэквудз», где закупались только местные богачи, так что, наверное, чай-то был не самый лучший. Но отец Гонт потягивал его очень вежливо.
— Не найдется ли капли молока? — спросил он любезно, так любезно.
— Нет, отец.
— Не важно, не важно, — сказал он, впрочем, с заметным сожалением. — Нам с тобой, Розанна, теперь нужно поговорить кое о чем, да, кое о чем поговорить.
— Да, отец?
— Теперь, когда твой несчастный отец умер, что ты собираешься делать, Розанна?
— Брошу школу, отец, и найду работу в городе.
— Примешь ли ты мой совет?
— М-м-м… — отозвалась я.
Какое-то время он попивал чай, улыбался мне своей духовной улыбкой — не самый широкий репертуар. И даже сейчас я знаю, что он старался исполнить свой долг, быть добрым, быть полезным. Я это знаю.
— Ты, Розанна, наделена различными чертами и явно одарена, если я могу так выразиться…
Он сделал паузу, не говоря, чем же именно я одарена. Я чувствовала, что это его «что-то» что-то не слишком изящное. Он рылся в арсенале своих фраз в поисках самой правильной фразы. Нет, он ни в коем случае не хотел обидеть меня, даже не пытался. Думаю, он бы скорее умер, чем сказал что-то неприятное.
— … красотой, — договорил он.
Я поглядела на него.
— Ты одарена красотой, Розанна. Я думаю, что без особого труда мог бы — при этом, конечно, всячески учитывая мнение твоей матушки и даже твое, хотя я надеюсь, что мне позволено будет сказать, что ты еще сущее дитя, а значит, нуждаешься, весьма нуждаешься в наставлении и, если мне будет позволено сказать… но что я хотел сказать? Ах да, я хотел сказать, что в городе смогу очень быстро, очень просто, без особых затруднений и самым достойным образом найти тебе мужа. Но, разумеется, сначала нужно будет кое-что предпринять.
Отец Гонт, как говорится, воодушевился. Чем больше он говорил, тем легче ему давались слова, все они были такие миленькие, такие медово-молочные. Как любой, кто наделен властью, он был невероятно счастлив, делясь своими идеями — до тех пор, пока эти идеи встречали одобрение.
— Не думаю, что… — начала было я, пытаясь откатить назад огромный булыжник здравого смысла, который он хотел обрушить мне на голову — такие у меня были чувства.
— Пока ты еще ничего не сказала — знаю, тебе всего шестнадцать, и, разумеется, выходить замуж так рано несколько необычно, но, с другой стороны, у меня на примете имеется один весьма подходящий мужчина, который, я уверен, высоко оценит твои достоинства, если уже не оценил, и заработок у него постоянный, а значит, он сможет содержать тебя — вместе с матерью, конечно.
— Я могу нас содержать. Уверена, я могу, — сказала я, и никогда я еще не была в чем-то так не уверена.
— Ты, наверное, его знаешь, это Джо Брэди, который стал работать на кладбище после твоего отца, человек он надежный, добрый, приятный, жена его умерла два года назад, и он уж будет не прочь вновь жениться. В жизни следует стремиться к своего рода симметрии, и раз уж твой отец когда-то был… Гм… Детей у него нет, так что я уверен…
Верно, я знала Джо Брэди, человека, который отнял у отца работу и приходил посмотреть, как его хоронят. Насколько я знала — или насколько видела, — лет ему было около пятидесяти.
— Вы хотите, чтобы я вышла за старика? — спросила я во всей своей невинности.
Но уж, наверное, от великодушной благотворительности такого рода вряд ли стоило ожидать мужчину моложе тридцати. Если бы мне вообще был нужен мужчина.
— Розанна, ты прелестная юная девушка, и я боюсь, что если такая девушка будет разгуливать по городу, то станет печальным искушением не только для юношей, но и для многих мужчин в Слайго, а посему твое замужество будет благом, это будет правильный поступок, логичный и достойный в своей… правильности.
Его красноречие тотчас же увяло, наверное, потому что тут он поглядел мне в лицо. Уж не знаю, что там было, на моем лице, но согласием это не назовешь.
— И, конечно же, мне будет так приятно, так легко и радостно стать проводником, стать даже, наверное, автором твоего перехода в лоно церкви. Что, я надеюсь, ты сочтешь мудрым и поистине замечательным, волшебным решением.
— Перехода? — спросила я.
— Ты ведь прекрасно знаешь, Розанна, о недавних волнениях в Ирландии, и во время этих волнений всем протестантским сектам несладко пришлось. Сам я, конечно, уверен, что ты серьезно заблуждаешься и, если продолжишь упорствовать в этом заблуждении, то погубишь свою душу. Однако же мне жаль тебя, и я желаю тебе помочь. Я смогу найти тебе хорошего мужа-католика, который закроет глаза на твое происхождение, потому что, если мне снова будет позволено это сказать, ты наделена невероятной красотой. Розанна, ты и впрямь самая прекрасная девушка у нас в Слайго.
Он сказал это с такой простотой и такой явной — я чуть не сказала — «невинностью», чем-то очень на нее похожим, и сказал это так мило, что я против своей воли заулыбалась. Это было как получить комплимент от старой дамы из высшего общества Слайго, какой-нибудь миссис Поллексфен или миссис Миддлтон, в горностае и добротном твиде.
— Глупо, конечно, что я тут тебе льщу, — сказал он. — Все, что я хочу сказать: если ты позволишь мне взять тебя под крыло, я помогу тебе, и я очень хочу тебе помочь. Я также хочу добавить, что всегда высоко ценил твоего отца, несмотря на то что он поставил меня в неловкое положение, и я действительно любил его, потому что он был честной душой.