Более внимательному это могло бы что-то поведать о характере, но Орбека видел только симпатичный крой этих ручек, подвижных, свежих, пухленьких и ловких, как лапки белки.
Неведомо, какие средства в этот день использовала Мира, чтобы стать, как говорила, irresistible, верно то, что была восхитительной, и что по ней не видно было ни малейшего старания, усилия, работы, чтобы понравиться, была чудесно естественной, детски наивной.
Новая Цирцея также сумела опьянить вином и взглядом Орбеку и сделать из него послушное себе создание. Он говорил, улыбался, чувствовал, точно оттаял после долгого прозябания.
Мира немного невежливо забыла обо всех, даже о кузене Иерониме, полностью отдаваясь прибывшему, который в самом деле таких великих стараний не требовал. Бедный человек был уже покорён, связан и приготовлен на безвозвратную погибель. Пани Люльер, которая, несмотря на замечание хозяйки, сделанное перед обедом, очень издалека только знала Славского и не чувствовала ни малейшей охоты излишне к нему приближаться, видя себя, наконец, одинокой, потому что Орбека не говорил с ней даже, поговорила немного с соседом. Иероним забавлялся бутылкой, так как было не с кем.
Сначала пани Люльер немного легко трактовала Славского, полагая, что имеет дело с одним из тех второстепенных существ без интеллекта, разговоры с которым, к каким она привыкла, нельзя будет вести, но после нескольких слов она заметила, что ошибалась. Люльер была созданием поношенным и холодным, но остроумие и разум производили на неё ещё некое впечатление.
Поэтому она с удовольствием повернулась к Славскому, видя, что он её понимает. После несколько слов наполовину тихо завязался более доверительный разговор.
– Что вы скажете о той паре, так занятой друг другом? – спросила она его через минуту. – Скажите мне, потому что я ничего от неё узнать не могла: давно они знакомы?
– Этот пан, мне кажется, второй или третий раз её видит, – ответил Славский, – но есть фатальности и симпатии.
– А! – рассмеялась Люльер. – Вы верите в эти старые басни? О, мой пане! Эти времена, когда женщина в толпе, не зная мужчину, не зная, кто он, могла вдруг в него влюбиться, – безвозвратно миновали. Так мне кажется. И вы не влюбляетесь, и мы не умеем любить. Новизна имеет минутное очарование, мы как дети ищем игрушку, а, когда, разбив её, в середине найдём клочья или отруби, бросаем.
– Но всегда ли только в игрушках эти вещи находятся? – спросил Славский.
– Почти всегда, – отвечала Люльер. – Но скажи мне, – добавила она очень тихо, – он непомерно богатый?
Славский почти издевательски усмехнулся.
– Если вы только отгадываете, – сказал он, – то у вас пророческий взгляд, едва несколько недель назад он унаследовал огромное состояние.
– А! – воскликнула Люльер и поглядела искоса на Орбеку, как бы сама себя испытывая, сумела бы быть к нему нежной.
Мы уже немного обрисовали нашего героя; был это человек немолодой, никогда нельзя его было назвать красивым, имел, однако, в физиономии что-то грустное, милое и был, что называется, симпатичным. Говорила из неё великая резигнация и мягкость. Впрочем, лицо имел одно из тех, что и в молодости не слишком свежее, и в старости не слишком облачное и увядшее. Сразу он не мог понравиться женщине, но можно было к нему сильно и навеки, имея сердце, привязаться. Орбека был до избытка чувствительным существом, хоть от этой болезни всю жизнь разумом напрасно старался вылечиться.
Так прошёл обед, гастрономическую ценность которого только холодная Люльер, гурманка и знаток, была в состоянии оценить. Другие гости были слишком поглощены. Иероним заедал ревностью, хоть иногда до него долетала улыбка Миры, высланная для смягчения его боли; Славский занимался остроумной соседкой больше, чем тарелками, а об остальном нам говорить не нужно…
Рюмки, ловко меняемые, одни уступали другим, вина смешивались, наконец пришли токай и десерт, и встали от стола в том состоянии возбуждения, веселья, блаженства, к которым всегда приводит добрый обед в приятной компании.
Люльер подала руку Славскому, пожав с дивной улыбкой руку подруги; эта улыбка была такой красноречивой, что Мира зарумянилась, – хозяйку взял сам Орбека. Иероним снова представлял одинокий и грустный арьергард. На утешение он был хорошо захмелевший и как кузен дома (недавно назначенный) по дороге себе позволил напевать.
В салон принесли чёрный кофе в настоящих турецких чашках на филигранных подставках.
Иероним не имел лучшего занятия, как выйти на балкон и облокотиться грустно на его поручни, размышляя о ничтожестве женской любви. Люльер думала, что будет любезной, когда оттащит Славского; в углу салона остались Орбека и Мира, наполовину заслоненные зелёными вазонами. Тихим шёпотом протекал разговор, обоим как-то хорошо было, а столько имели бесконечно интересных вещей для рассказа друг другу.
Затем среди этой блаженной тишины со стороны прихожей долетел шум и непонятный шорох голосов. Какой-то грубый, громкий, охрипший, мужской голос, казалось, спорит со слугами и постепенно приближается к салону. Уже были слышны тяжёлые шаги по полу, страшные, как топот статуи командора в «Дон Жуане».
Мира, всегда чрезвычайно чувствительная, едва это дошло до её уха, побледнела, глаза её заискрились, сорвалась с сидения и побежала к дверям, как бы пытаясь предотвратить какое-то неприятное и не впору явление.
Но едва пробежала несколько шагов, этот голос дошёл до салона уже отчётливей. Очевидно, хозяйка пыталась избавиться от какого-то навязчивого пришельца, который вламывался силой.
– Но почему же нет входа, дорогая Мирцу, amour chèri! – воскликнул за теми дверями незнакомый гость.
А через мгновение:
– Ну, что это? Что это? Если бы я был немного захмелевшим, но je suis de bonne sociètè, глупости и неприличия не сделаю. Но пустите! Что это! J’ai donc mes entrèes и не напрасно! Салона от меня защитить не можете, когда…
Тут как бы речь была сдавлена приложенной к устам ладонью, а через мгновение хозяйка вбежала в салон, испуганная, пунцовая, и упала при Орбеке на стул.
– А, что за несносная авантюра… – сказала она с поспешностью, – человек… которого терпеть не могу… навязчивый… и всегда во хмелю… и такой грубиян… а, прошу прощения. Но где же Иероним?
Однако, прежде чем Иеронима удалось вызвать с балкона и докончить эти слова, на пороге показалась очень оригинальная фигура.
Был это немолодой мужчина, в парике, на котором качалась несуразно надетая шляпа-треуголка; одетый по-французски, при шпаге, с кружевным жабо, с пальцами, блестящими от перстней, с красным лицом, опухшим, явно спитым, отвисшими губами, слезящимися глазами, настоящий тип старого гуляки. Хотя он опирался на трость с деревянным набалдашником, качался на ногах. Насмешливо зажмуренными глазками он повёл по собранию.
– Bonsoir la compagnie! – произнёс он грубым голосом. – А это кто? –