Ноговицын признаёт уху лишь трёх видов: стерляжью, налимью да «пятерную» - когда в отвар раз за разом добавляют новую порцию рыбы. Эту-то уху и сварил Витун: рыбье сало так и блестит «янтарями». Остужает котелок, погрузив в воду. Подаёт офицеру жестяной ковш коньяку, полный до краёв.
Сидя, уперев локти в колени, Ноговицын выпивает ковш без отрыва; роняет. В руки - котелок с тёплой ухой. Пьёт большими глотками, обливая жиром голую грудь. Вдруг валится на заботливо разостланную английскую шинель.
Через три часа встанет; войдя в озеро по плечи, умоет измученное лицо, постоит с четверть часа.
На исходе день. Быстро свежеет.
На лошадей - и к полной тьме выберутся на просёлок... Со вторыми петухами, в Екатеринбурге, соскакивают с сёдел в глухом дворе на Кологривской.
– Не поправиться стакашком, господин капитан?
– И тебе, Витун, не советую. Дед мой стал похмеляться, когда крепостное право отменили. В год сгорел!
Пружинисто взбегает по ступенькам.
Камера с мышиными выщербленными стенами; режущий направленный свет лампы. Шатнувшись, встал посреди высокий ссутулившийся человек; голова клонится. Сколько суток спать не давали? Сон! Хоть на цементе, водой залитом!
Ноговицын, перетянутый ремнями, за столом.
– Вы - учитель бальных танцев? Нет? Запамятовал. Как же я так... Мастеровой Никодим Солопов... Любопытно! С вашей-то внешностью? Покажите-с ваши пролетарские длани... Витун!
Удар, вскрик.
– Поднять его, Витун. Посадить на стул, так-с! Борис Минеевич Рудняков. До осени семнадцатого ходили в меньшевиках. И ходить бы вам в них! А то - организация, конспирация... Псевдонимы: Игнат Вятский, Иваныч... Позёрство-с! Ну, какой вы - Иваныч?!
Человек потёр багрово-бурым платком губы в коросте.
– Ошибся в вас комиссар Мещеряк. И сами у нас, и за явочной квартирой Альтенштейна наблюдаем. Из-за вашей промашечки, извольте знать!.. Хотите чаю?
Вскинутая голова, вытянутый кулак со скомканным платком. В уголках глаз - гнойные дробины. Глаза вспыхнули. Потускнели.
– Опрометчиво - доверяться милым застенчивым гимназистикам. Мишенька не сжёг ваши записочки. Мы поставили агентурное освещение в доме Нотариуса!
Мычание; голова падает на грудь.
– А очаровательная Лиленька из кафешантана «Топаз»? Я понимаю-с, от такого обольстительного создания пахнет ранетом и черёмухой, но назначать встречу со связным за столиком официантки... Витун!
Минут пять спустя - вновь поднятому на ноги, окровавленному:
– Борис Минеевич. Сами того не ведая, вы, как изволите видеть, всё нам преподнесли-с! Идти на виселицу с этакой ношей? Остаться всеми проклятым? Господь вас, атеиста, не утешит.
Ноговицын встал из-за стола, взял стул, сел рядом с избитым. Крепко сжал его руки. Бледные, с узкими запястьями, с длинными пальцами: нервными, чуткими, порозовевшими.
– Не забыли Фаддея Веснянского?
Рудняков, вздрогнув, поднял глаза; белки кровяные.
– Петербург, ученье... вы и он оканчиваете одну частную гимназию... Крепко дружили? Влиял Фаддей Емельянович! Истый р-русский розовый-с, смею доложить. Довелось на митингах слушать - оратор! А каков беллетрист - эти чарующие штучки: «Кошечка Минуш», «Блондинка в корсаже»...
Рудняков попытался высвободить руки:
– При чём тут... - закашлялся.
– При сём, Борис Минеевич, при сём! Веснянский вовлёк вас в партию. В меньшевицкую, прошу не забывать! Без малого одиннадцать лет вы были с ним единомышленниками! А с большевиками вы сколько? И двух годков нет. Какой вы красный?!
– Вы хотите сказать...
– Угадали-с! Заблуждение - и не более! Ну, вам ли взрывчатку под полом прятать? Фу! А Фаддей Емельянович сейчас во Владивостоке. Живёт и здравствует. Новеллки пописывает. Председательствует в каком-то там меньшевицком клубе вашем. Хотите, я завтра вас к нему отправлю? В пульмановском вагоне. Вернётесь в лоно вашей партии. А там - хотите, газету издавайте с Веснянским. Хотите - эмигрируйте. Париж, Америка! А здешнее ваше, ха-ха-ха, как немцы говорят, кошке под хвост!
Рудняков пошевелил распухшими губами, кашлянул надсадно.
– Чего вы... домогаетесь?..
Ноговицын глубоко, раздумчиво вздохнул; задерживая, точно курильщик дым, воздух - выдохнул. Отпустив руки Руднякова, вскочил, вернул стул на место. Присел, медленно положил ногу на ногу. Сказал очень тихо, как умеют говорить привыкшие к власти над жизнью и смертью. Уверенные, что словечко каждое с губ поймают, уяснят.
– Несколько дней назад Мещеряк уехал из Екатеринбурга. Куда? К кому?
Витун, как бы с ленцой, переступил с ноги на ногу за спиной Руднякова. Тот втянул голову в плечи.
– То, что с вами сделано покамест, Борис Минеевич, - пустячок. Будут пытки. И вотще сие ваше... Ибо выведаем. Ну-с? - капитан встал, не спеша расстегнул кобуру, извлёк кольт. - Зрю глаза ваши. Мольба-с! Всё, что в силах моих... избавить.
Обогнул стол, медленно вытянул руку с хромированно-блёстким револьвером. Дуло - в самую переносицу Руднякова. Упираясь каблуками в пол, суетливо, рывками отодвигался вместе со стулом. И вдруг опрокинулся.
– Витун, пульс? Зрачки? Обморок. В лазарет!
Вздохнув судорожно, обильно вспотев, капитан неожиданно грузно опустился на стул.
– Я - спать. В двенадцать разбудить. В четверть первого - его сюда.
Но в восемь утра уже не было на Кологривской ни Витуна, ни Руднякова.
4.
Сосны, сосны, как утешает краса ваша. На слезинке смолы - слезами ствол потёк - паучок; облюбовал янтарную каплю и застыл с ней.
С ветви сорока слетела.
Как под сосну не прилечь, не успокоить взгляд, вершиной любуясь?
А там, за лапами сосен, далеко - меж перистых облачков где-то - жаворонок.
Не устань, пташка!
Шмели гудят, до чего важны. Лягушки заквакали - и полудня нет, а вам вечер? Пойти полюбоваться на вас: как сидите, матёрые, на почти утопших в ржавой воде колодах.
Вот и перешеек топкий. А узок - две телеги еле разъедутся. Если б не он - полуостров, где места в бору птичьи, звериные, притаистые, островом был бы.
По обе стороны перешейка - безмятежные, словно тронутые улыбкой заводи; скользнула под стоячую цвёлую воду усатая мордочка. Выдра - вот кто тревожит лягушек! Нависли над заводями вётлы: тёмное место. Пробиваются, журчат в жирной тине прозрачные струи. Стоит в струе жерех, красными плавниками пошевеливает. Древне-корявый вяз склонился: вот-вот рухнет; купает листья в светлой струе.
По ту сторону заводей, за вётлами - луга, да какие! Рощи липовые, ольховые, берёзовые, орешник; изобилье ягодное, грибное. Бывшие барские угодья тянутся до Царёва Кургана. Три тысячи шестьсот десятин. Посреди - деревня Воздвиженка.
А усадьба барская сгорела давно...
Надоели лягушки. Потянуло от заглохших заводей сыростью, гнилью. А в бору дух медовый. Поредели сосны, широкой полосой протянулся дубняк; тут и дубочки, и старики кряжистые. Сова на краю дупла, как чучело. Сколько земляники! Рогнеде сказать - радость девчонке.
Так и дрожит марево над поляной. Скорее к стожку. Сбросить мешок, провалиться спиной в духмяное сено. Невысоко два кобчика кружат. Приятно глядеть на смелых птиц - стремительно-вкрадчивая сила.
Ой, да сокол-свет,
Где твоё гнездо?
А моё гнездо
Попалил пожар,
Разнесу я жар,
Ой, на вражий край...
Кукушка кукует. Да и не кукует вовсе. Подала голос разок, стихла. Поторопиться надо. Страха нет в душе. Но и покою не быть...
А может - напротив?..
5.
За поляной - смешанный лес, клёны хмелем обвиты; буйно разрослась бузина, ярко алеют волчьи ягоды, плоды аронника пятнистого.
В низинке - лопушатник выше колен: на листе лопуха - улитка; переберётся с листа на лист - и день минул.
Заросли шиповника; стрекоз сколько! С ветки ивы жук-олень бухнулся в бочажинку. Экий увалень, право. Поскорее вынуть и на ствол - ползи посушись.
Расступились клёны; россыпь помёта свежего. Ночью лось навестил. Ещё одногодком приметил братца. Теперь - молодец-шестилеток.
Треть лужка обнесена добротно слаженным плетнём. С плетня воробьи тучкой сорвались.
На огороженном травяном пространстве - крытая дёрном землянка с краснеющей кирпичной трубой. В вольной траве чуть заметны тропки; вьётся одна к баньке, что под рябинами прячется, за краем лужка. А от баньки тропа - к роднику, не видному за репейником, крапивой, снежноягодником. Журчит вода, сливается студёная в просторную барку, врытую глубоко в землю.
Откинулась дверь баньки: девица, в чём мать родила, ядрёная, во всей созревшей женской красе, бегом к роднику. Вдруг пригнулась, ладони - к низу живота.
– Отвернись, папа!
Оглянулся на лес: не глядишь, лось-молодец? Не притаился за ветвями сатир, беспокойно подёргивая рожками? Ветерок пахнул, шелохнув листву. Никак арфа лесная зазвенела? И как бы голос послышался, с козлиным схожий, исходящий сладострастием: