Рыже-белая кошка мелькнула в траве, подбираясь к плетню с трясогузками, синицами. Жирный кот спит на тесовой крыше баньки. Из трубы - дымок пахучий: берёза горит.
– Ой, как в прорубь нырнула! - плеск ключевой воды. - Ты что не уплыл, папа?
– Ещё уплыву.
– На «Коммунаре»? Теперь долго ждать.
Недолго... О ногу трётся котёнок. Вот и второй, третий. Самого любимого посадил на плечо. Шорох по траве - закрылась банька.
Потянул на себя тяжёлую, посаженную в наклон, под острым углом, дверь-крышку. Сошёл в землянку по ступенькам из плотно пригнанных один к одному дубовых кругляков; стены, пол, потолок - из твердейших досок от разобранных волжских барок. Русская печка; под самым потолком, во всю длину стен - щели, застеклённые осколками, слепленными смолой.
И невдомёк никому, что осколки - полоски цельнолитого стекла: из тех, что когда-то сияли, зеркальные, в окнах дворянских собраний.
Стол выскобленный, полати, лавка; два чурбана вместо табуреток; станок с точилом, кадка с квасом, ковшик плавает; в углу - ушат деревянный. Стены обвешаны охапками полыни, пучками иван-чая.
Рогнеда вошла; полотняная рубашка до пят. Тщательно промытые рыжие волосы гладко расчёсаны, до бёдер длиной. Оранжевые умные глаза, носик вздёрнутый, в веснушках едва заметных; рот великоват - как красен! Сбережённое от солнца личико после баньки румяно.
– В деревне слыхала: кто в макушку лета парится часто, тому вся жизнь - лето! - рассмеялась, скользнула к зеркальцу, вмазанному в белёную глину печки. - В такую жару какая-то липкая ходишь, а попаришься - ласточкой себя чувствуешь, папа! Порхать хочется!
Лёг на лавку, заложив ладони под затылок с косицей.
– Поешь, папа?
– Спроворь, милая. Как купчики говаривали.
Хохотнула.
Откуда тебе знать, что за купчики были?.. Не об одних барышах толковали за самоваром. Какие храмы строили, состояния жертвовали. И социалистам благодетельствовали тоже...
Раздвинула охапки полыни, толкнула неприметную дверцу; вынесла из кладовки тарелку с нарезанной ветчиной, миску с размоченными галетами, консервную банку с американскими бобами.
– Папа, опять видела на берегу толпу детей. Лягушек ловят, выползней собирают: животы вспухли! - неожиданно навернулись слёзы. - А мы... вон что едим!
Сел за стол.
– Их отцы пожелали... новой жизни.
– Они хотели счастья, папа!
– А мы - несчастья?
– Вы их счастья не хотели!
Сказала - и какой страх в глазах... Как боится его! За что - такое? Впрочем...
– Худо тебе со мной, Рогнеда.
Отвела взгляд. Как же ты в деревенской школе притворялась?.. Встал, не притронувшись к еде, опустился на лавку.
– У тебя кончается «Абрау-Дюрсо».
– Кончается! Всё!.. О счастье толковала... Все эти годы здесь - оно у меня было!
Быстро подошла, гладит поросшую редко-колючим волосом щёку.
– Болен, папа?
– Мне помогал здешний воздух...
Молчание.
– Милый... - обвила ласкающе-горячими руками, к груди прильнула, - это нельзя, но мы же не кровные... Ты мужчина - я всё знаю - тебе нельзя одному...
Резко отстранил, скрипнул зубами.
– Ты так с ума сойдешь! Я в книге прочла, когда клеила. Ты одни старые привозишь... ты не старый ещё, тебе не воздух...
– Принеси книжку!
Метнулась в кладовку; подаёт. Истёртая с прозеленью обложка. Фаддей Веснянский. «Безумие мученика».
Разумники, как Веснянский сей: что понимают они в безумии?..
6.
Осенью девятнадцатого свалил сыпняк. Следом - возвратный тиф. В санитарном поезде - сестра милосердия; за тридцать, старая дева. Сухощавая, с пористым сероватым лицом, впадинки под скулами, горячечный блеск в глазах.
– Вы бредили о Воздвиженке на Волге. На другом берегу, в Зайцево, - мой дядя Конырев. О чём вы кричали! Как бились! Вас в бездну тянут!
– Спасите, ежели охота пришла.
– Не смейтесь! Я без позволенья на войну ушла! У моего отца в Самаре - москательные лавки, торговля тёплым товаром, хлебная... Были... - перекрестилась двуперстием.
– Раскольница?
– Мы - христиане истинные! У меня чахотка, век мой короток. Но даст Господь-Вседержитель - ещё послужу...
Головная боль, тоска кровоточащая; безысходность. Армия бежит, бежит от красных; разваливается.
– О себе сам позабочусь. Уйдите!
Вдруг показала его кольт, бросилась в тамбур. Вернулась, дрожаще-изнурённая:
– Страшное задумал! Измаялась в крови душенька твоя, мрак, скверна в тебе. Единое светлое пятнышко вижу: стожок на поляне.
Вспыхнул жёлтый фонарь в вагоне ночном. Застилает пелена глаза, сотрясается тело - в падучей будто. Заговорил, заговорил о цветущих лугах вокруг Воздвиженского имения... как мальчишкой взбирался на Царёв Курган, подраненного коршуна выходил. Как скакал, с родным гнездом прощаясь, на игреневом дончаке. В двенадцать лет.
«Я там начался! Мы там все начинались...»
Рванулись из пересохшего рта слова - гной из изболевшейся страшной раны:
– Будь на престоле другой монарх, не случись войны с Германией - прибывали бы млеко и мёд на российской земле, наполняло бы Волгу драгоценное миро, длилось и длилось бы благоденствие по безмятежной России... Царь - верователь египетский, спирит, друг растлителей-колдунов - не удержал страну от войны, а потом и вовсе ввергнул её в трясину. А мы, родовая знать, не только не встали стеной против войны - наоборот, ринулись в неё с бахвальством... но всего ужаснее: погнали на гибель сотни тысяч невинных кормильцев русских! Потому что мы сами были растленны в тщеславии, в заносчивом себялюбии...
Сестра приблизила пронизывающие горестные глаза:
– Почувствовал правду. Вот оно, истинное, в тебе светит! Не стыдись, отворяй душу. Знаю, нудно тебе: укрепились бесы. Не каялся, любил самохвальство, привык к сладкому угождению, к ублажению...
Отвернулся к стенке, сказал как в беспамятстве, что восемь месяцев назад жена-красавица ушла к жёлтому кирасиру князю Туганову, любимцу атамана Анненкова.
– Плачешь по ней?
Смолчал. Поняла - плюнула яростно, застонала.
– Тебя кровь пролитая сжигает! язвы гноятся! А прелесть бесовская всё одно не отпускает... - шёпот прерывистый, кашель. - Или не открылось тебе, что она - блудница мерзкая?
«Я мерзее».
Сжала плечо вздрагивающими руками, прижалась мокрым от слёз лицом:
– Господи, что делаю! Срам какой... грех какой... Господи, прости! Обрати мой грех ему во благо! Не отдай его душу! Спаси, сохрани...
Вскрикивают в бреду, стонут раненые; трясёт вагон, мечутся тени; сестра милосердия молится шёпотом, задыхается, крестится истово, судорожно вскидывается в плаче.
Не скоро затихла.
– Под утро с поезда сойдём, не противься. Поведу. Узришь твою отчую поляну.
– Имя, сестрица?
– Секлетея, брат.
7 .
В двадцать первом, в голод, появилась в Зайцево у мельника Конырева чахоточная племянница с муженьком полудиким.
– Ты не башкир? - спрашивали севшими от истощения голосами.
– Моя не баскир!
– Должно, вотяк али самоед.
– Ага, моя сама ест. Только давай!
– Э-ка, развеселил! Хитёр выжига. Давай ему! Кликать-то как, леший?
– Орыс. А по-русски - Сидор.
На пристани подобрали с Секлетеей снятого с парохода умирать заморыша: девочку лет приблизительно от пяти до восьми.
Тогда почти всё Зайцево повымерло. А потом пришлые стали оседать. Манили заросшие просторы.
Видать, не в радость Сидору с бабой многолюдье. От Конырева перебрались с приёмышем на Еричий полуостров, вырыли землянку. Сидор стал резать из липы ложки, посуду, переправлялся на лодке в Зайцево точить ножи, топоры. На Еричьем косил сено для мужиков, сезонами подряжался работником к Коныреву.
И не ведали в деревне, что у Сидора есть «приварок» к незавидной каждодневной пище. В тайниках, Секлетее известных, немало ценного сохранилось от отца, убитого красными...
В начале зимы двадцать четвёртого года умерла Секлетея. Ночью попросила уложить Рогнеду в баньке, вытянулась на лавке, иссохшая; под голову велела подсунуть мешок со стружками: негоже, чтобы голова умирающей была на пуховой подушке...
– Господь не оставлял тебя, Серёжа... Иду молить, чтобы и впредь не оставил. Умолю, чтоб умягчил твоё сердце, чтоб ты грехи отмаливал, не помышлял о мщении...
– Ложки режу я, Секлетея. Липой доживу.
– Не шути, Серёжа. Не иной кто - я ухожу! Нянька твоя, сестра, матерь.
Глаза сухие, колят.
– От дома твоего - осколки... узенькое оконце, а светит. Отворяй окошко в душу твою! Прими истинную веру! А наши не по тебе тут - в Америку пробирайтесь с дочкой. Денег вдосталь. И должники отцовы живут...
Сжал ладонями её изжелта-серое лицо, коснулся пальцами ямок под скулами.
– Если б не захотел с тобой с поезда сойти, давно б в Америке был. Сквозь вот эти стёклышки на меня, младенца, здешнее солнце светило. Воздвиженская церковь, где крещён, устояла. Святой мой - Сергий Радонежский.