Отец сначала возражал: если Мико уедет и станет ученым или поэтом, кто ж делом будет заниматься, на что Василий Васильевич резонно отвечал ему: науки и искусства – тоже дело, и для человечества порою поважнее торговли. А Миша – мальчик способный, схватывает на лету, и грех великий не развивать такой талант, держать его втуне. «Богатство – вещь эфемерная, вам ли, Лорисам, не знать этого. Ты сам, Тариел, рассказывал, что предки ваши целым городом и десятками селений вокруг владели, а что теперь? Войны, воры, пожары – и нет ничего! И даже дворянское достоинство надо доказывать – вам, потомкам царей. А знания, умения – это такой товар, его только с головой оторвать можно», – говаривал Василий Васильевич Клейменов, горный инженер и майор.
В конце концов он разбудил в отце фамильное тщеславие, тому уже виделась какая-то почетная мраморная доска с именем сына, выбитым золотыми буквами: «Михаил Лорис-Меликов». Сначала собрались было отрядить Мишу за границу, в Лейпциге у Лорис-Меликовых шла торговля, думали даже постоянную контору открыть, новее-таки Германия – чужая страна, чужой, никому в семье не известный язык, нет, надо в Петербург или в Москву. Лучше даже в Москву – еще давно, в начале века, Лазаревы открыли Институт восточных языков, и многие армянские семьи учат там своих детей[1]. А уж после Лазаревского института прямая дорога в Московский университет. На том и порешили.
А мама при таких разговорах только вздыхала, глотая слезы, и, всегда такая строгая, стала потихоньку баловать старшего сына. Иногда как-то неловко становилось, когда она тихо звала: «Мико-джан, подойди, милый» – и, как маленького, гладила по голове. В дальнюю дорогу мама тихонько от отца дала шелковый черный поясок и шепнула: «Там деньги, береги их и не трать по пустякам». Такого рода заветы имеют правило вылетать из другого уха. А Мико был весь в трепетном азарте предстоящего пути.
Россия. Тифлис на карте в кабинете Василия Васильевича располагался внизу, среди коричневых Кавказских гор. Размаха руки не хватало от этого кружка до другого на пространстве зеленом, где нет никаких гор, – Москвы. Муха ползет к ней несколько минут, но никогда не доползает до конца – терпения не хватает, и она уносится то на лампу, то к окну. Москва пахла пылью старых книг из шкафа Василия Васильевича, клеем и типографской краской. И звучала новым именем – Миша. Не Мико, как дома, и не Михо, как среди сверстников из грузинских дворов, а по-русски – Миша. У папы это получалось неловко, «ш» звучало мягко и грустно, как сквозь слезы. У мамы не получалось никак, и для нее он оставался Мико-джан.
Степи, степи, изредка казачьи станицы, застроенные мазанками под соломенными крышами. Они совсем не похожи на кавказские сакли. Вдоль стен тянутся широкие лавки, в иных домах печи расписаны узорами. Но в конце концов и это приелось. Миша, когда останавливались на ночлег, уже не озирался по сторонам, а, быстро поужинав, валился в сон, как в черную пропасть, без дна и сновидений. А утром снова в путь, в сухую степь под палящим солнцем над выжженным желтым пространством. И это Россия? Как скучно!
Только за Доном начались редкие леса, чудом выросшие посреди зноя. В дороге по югу России путника одолевает скука. Никакого разнообразия, не на чем глазу остановиться. Жесткие пижмы и седые, лохматые заросли иван-чая над ковылем – вот и вся растительность.
А горы, оставшиеся далеко позади, подгоняемые фруктовыми запахами от задних фур, ночами звали маминым голосом: «Мико-джан!»
Рогачевка – большое село на скрещении дорог. Отсюда можно уехать не только в Москву, но и в Царицын, на Волгу, а оттуда еще дальше — на Урал и в Сибирь. Громадность России сказывалась в Рогачевке не только дальностью дорог. Село это заметно отличалось от казачьих станиц и южных деревень Воронежской губернии. Мазанки здесь были только на окраинах, а у церкви и базарной площади стояли деревянные избы, крытые дранкой. Новые избы были желтые и остро пахли смолой, они дразнили новизной соседние старые дома – их бревна были серы, как бы в седине.
Станция располагалась в самой большой новой избе – Миша с немалым любопытством осматривал это жилище: пол выстлан из широких тесаных бревен, а печь совсем не такая, как в Тифлисе и в казачьих хатах. Она царствует над всем в доме, занимая добрую половину горницы. На стене большой портрет государя императора под стеклом, усеянным черненькими точками от мух. Царь смотрит строго, как отец на расшалившегося мальчишку, и даже бакенбарды его, кажется, трепещут гневом. Пожалуй, и взрослые не могут позволить себе делать что в голову взбредет. Мальчику подумалось, что в их таинственной жизни свободы, пожалуй, меньше, чем было у него дома, в Тифлисе. Все – подданные русского императора, все оглядываются на его пристальные глаза и, ежась под ними, должны исполнять его волю.
Мише вдруг расхотелось ехать дальше, в Москву, в империю, под суровый взгляд государя. Он нащупал под курточкой мамин черный поясок, уже в который раз удостоверяясь, что деньги его – целых двадцать рублей серебром! – на месте, не потерялись, не украдены, да и некому их красть, никто ведь не знает о его богатстве.
Постелили ему в маленькой комнатке отдельно от взрослых. Горела лампадка у закопченного образа, закопченного настолько, что едва-едва поблескивали печальные глаза Богородицы, а больше ничего не различалось, только угадывалось. Но глаза казались совсем мамиными, и Миша дорисовал ее лик мамиными чертами. Почему-то не спалось, впервые за всю эту долгую дорогу. Миша вертелся, вздыхал, закрывал глаза, но какая-то сила не удерживала веки в сомкнутом состоянии и разлепляла их. Он смотрел на лампадку, видел мамино лицо с добрыми и грустными очами Богородицы, опять вздыхал и силился уснуть.
Борьба эта, видимо, не совсем была безуспешной, его подхватывали какие-то кружащиеся ветры, втягивали во тьму, но оттуда его вдруг извлекал строгий взгляд императора с портрета, что в большой горнице за стеной, и Миша в легком страхе снова открывал глаза и видел лампадку, образ, оконный переплет и мглу за ним. И снова силился уснуть, и снова его кружили ветры, и он падал куда-то вниз, а на дне, куда он упал, оказалась детская, и подошла мама, тронула его голову мягкой ладонью и позвала: «Мико-джан!»
Он быстро вскочил, оглядываясь. Рубашка взмокла, сердце билось, но вокруг – тьма непроглядная, и только в красном углу тлеет лампадка. Во тьме, на ощупь, Миша оделся, вышел в сени. Тишина. В большой горнице похрапывают дядя Ашот, дядя Айваз, Леван, а из хозяйской половины и этих звуков не слыхать. Он осторожно отворил дверь на крыльцо – новая, даже не скрипнула.
Как дождем, осыпало звездами. Даже голова закружилась, пока не понял, что звезды никуда не движутся, что они сияют над миром из далекого далека и у каждой свое место в своем созвездии. Но так много и так ярко! Тьма уже не казалась столь непроглядной, лунный свет отражался в росе, добавляя блеска к звездному мерцанию. Глаза потихоньку узнавали предметы вокруг, различили дорогу впереди от станционного здания к церкви.
Миша бесшумно, еле дыша сошел с крыльца, сделал осторожный шаг вперед, еще один, смелее – следующий, и вот он идет все быстрее и отважней по дороге к центру села. Не сбиться бы. Но даже в темноте Миша различил ту улицу, по которой они въехали в Рогачевку. Мощная ива, разбитая молнией, указала, что путь его верный.
Еды он с собой, конечно, не взял, он купит хлеба, огурцов и мяса в ближайшей деревне, там, может, и лошадь наймет, а пока идти легко и беззаботно. Луна, звезды, ночная тишь, и хочется петь грузинские песни. Миша и пел, смешивая одну с другой, как позволяла память, только негромко, а то еще разбудишь людей в домах, поднимут тревогу, поймают. Миновав иву, Миша пустился бегом и за околицей почувствовал себя наконец на свободе: твердый тракт ведет к дому, в Тифлис, взрослые купцы и слуги крепко спят и спохватятся не скоро. Мама! Мама! Я к тебе!
И только когда село за спиною скрылось, перешел на размеренный шаг большого солидного человека, знающего цель своего нелегкого пути. Он пересчитал свои деньги в потайном пояске, двадцать целковых, должно хватить, дядя Ашот куда меньше потратил. Правда, он так азартно и шумно торговался, что все сбегались вокруг посмотреть на хитрого армянина. «Ты меня по миру пустить хочешь, да?!» – кричал дядя Ашот, и глаза его горели не отчаяньем, а лихим озорством, и мужики уступали, невесть как поддавшись, половинную цену. Нет, мне так не сторговаться, но мне одному и надо меньше, подумал мальчик и выкинул заботу из головы.
А тем временем стали просыпаться и щебетать веселые птицы, и как-то незаметно в светлеющей мгле растворились звезды, побелела луна, на глазах становясь прозрачной, как облако. А сами облака чем левее, тем ярче покрывались румянцем, поначалу розовым, потом пунцовым, но и краснота была недолгой, уступая место желтизне. И вдруг брызнуло солнце прямо в глаза, ослепив в первый миг и заполнив душу внезапным счастьем. Миша опять пустился бегом вприпрыжку, распираемый утренней радостной силой. Так и бежал до верстового столба, указавшего, что от Рогачевки он отдалился уже на целых четыре версты. Надо беречь силы, решил мальчик и снова перешел на шаг.