Но, боясь издавать звук, люди-тени двигаются беззвучно, в полумраке, с одного конца дворца на другой, от Невы до Немецкой улицы… Близ неё, в третьей комнате от угла, тихо отходит из этого мира повелитель страны, называемой Русью, — Пётр I.
Он слышит и видит как будто всё, что происходит вокруг, но не может сделать никакого движения. Тело давно уже охолодело, и ресницы смежаются навеки…
Вот он, кажется, совсем уснул. Грудь больше не поднимается, не опускается.
— Всё кончено! — произнёс дежуривший безвыходно третьи сутки архиатер Блументрост [2].
Из чьей-то груди раздался крик надорванной боли — и по всему дворцу отдался одним общим взрывом воя: «Не стало!»
Конторка, где скончался государь, опустела в несколько мгновений.
Самая большая куча самых влиятельных звездоносцев направилась влево — в пустую залу, где происходили обыкновенно советы.
В эту залу разом вступило человек двадцать, и, войдя, все расселись, а последние из вошедших притворили за собою дверь из коридора.
— Надо теперь же выбрать правительство, господа, которое бы решило, для блага общего, кто должен восприять корону! — спешно начал говорить князь Дмитрий Голицын [3]. — Высказывайтесь теперь же, если имеете в виду лицо, права которого бесспорны и которое бы повело отечество вперёд, не умаляя славы его и значения… Говорите первый вы, канцлер, — обратился оратор к графу Гавриле Иванычу Головкину [4].
— Я думаю, господа, что поскольку завещания не осталось, как я знаю, то на престол вступить должна… должна, я говорю…
Но он ничего больше не сказал, потому что при словах «должна… должна» двери вдруг распахнулись и сквозь открытые проходы ринулись в залу преображенцы [5], с ружьями на руку, предводимые князем Меньшиковым [6] и генералом Бутурлиным [7].
Войдя в залу, гренадёры пешим строем остановились подле сидевших, так что перед каждым очутилось по паре усачей, вооружённых с ног до головы и с отпущенным штыком в нескольких линиях от груди.
Предводители стояли в средине. Меньшиков крикнул:
— Господа, не задерживайте других, ступайте присягать государыне императрице, матушке вашей! Нет Петра I. Осталась нами править Екатерина Алексеевна [8]. Да здравствует Екатерина I, Божиею милостью императрица и самодержица всероссийская!.. Ур-ра-а!
— Ур-ра-а! — грянули гренадёры.
С улицы им ответили тем же возгласом товарищи. Сидящие и стиснутые гренадёрами молчали; молчал и пресечённый на полуслове Головкин.
— Гаврило Иванович! — обратился к нему Меньшиков. — Не угодно ли тебе со своими советниками двинуться отсюда? Если устал — помогут гренадёры.
— Мы полагали, что успеем присягнуть, когда наречена будет царствующая особа, — робко заговорил было потерявшийся Головкин.
— Вот что значит растеряться-то, — с оживлением ответил светлейший князь. — Уже церковь по воле покойного императора не только нарекла, но и помазала на царство государыню Екатерину Алексеевну 5 мая прошедшего года. Ведь мы с тобою вместе подавали корону государю, когда он возлагал её на супругу? И, смотрите, всё человек забыл, всё вылетело из головы! Да я, брат, друга не оставлю в беде… Ты и государыни этак не найдёшь, пойдём-ко, вот так, давай руку, марш! А вы, гренадёры, возьмите под ручки господ, что сидят не вовремя, когда идти надо… Иди же, ма-арш!
И сам поволок совершенно уничтоженного Головкина. За этою парою потянулись длинной цепью, гусем, собравшиеся, но не столковавшиеся советники. За каждым следовала пара гренадеров, с багинетами [9] у ружей на руку, словно торжественный конвой доподлинных заговорщиков.
Так кортеж прошёл по внутреннему коридору государыниной половины до малой внутренней приёмной, где, опершись на стенку устроенного наскоро царского места, на верхней ступени его стояла царственная вдова Петра I. С правой стороны её находился Синод в облачении, с двумя вице-президентами впереди; с левой стоял Сенат. В ряды сенаторов встала и большая часть пришедших, кроме двух генералов, оставшихся с командою в коридоре, должно быть ожидать очереди вступить в залу в своё время.
Кабинет-секретарь Макаров [10] подошёл и подал государыне исписанный развёрнутый лист.
Её величество взяла его и передала вице-президенту Синода архиепископу Феодосию [11], который, став перед аналоем с крестом и Евангелием, громко прочёл клятвенное обещание для принесения присяги: на верность её величеству государыне Екатерине I Алексеевне, императрице всероссийской.
Все подняли руки, как принято, и по прочтении клятвенного обещания первым поцеловал крест и Евангелие, подписав лист, сам читавший; за ним и все стали подписывать. Головкин один из первых подмахнул своё имя и, отвесив низкий поклон государыне, направился к выходу.
В дверях стоял генерал Иван Иванович Бутурлин. При выходе графа он вежливо ответил на его поклон, прибавив вполголоса:
— Сами сознались теперь, что так будет всего лучше…
— Да я, друг мой, понимаешь, для того и затянуть хотел, чтобы вы подошли… Иначе что же сделать с безумцами?! Не думайте, что я совсем голову потерял, — я…
Он не договорил, кто он, увидев подступавшего с другой стороны князя Дмитрия Михайловича Голицына об руку с князем Васильем Владимировичем Долгоруковым [12].
Эта пара прошла в молчании, видимо обескураженная не столько ловким манёвром Бутурлина и Меньшикова, сколько бестактностью и разъединением назвавшихся им в товарищи: по решимости противодействовать общим врагам.
Неприглядны казематы Ревельской [13] крепости, а тот, в который попал, вероятно по ошибке, наш Балакирев [14], едва ли не превосходил все прочие сыростью, затхлостью и бесприютностью. Подобие нагревательного снаряда торчало, по правде сказать, на надлежащем месте, в углу, но так называемая печь была, в сущности, грудою кирпичей, благодаря многочисленным трещинам. Из-за них невозможно было, не рискуя устроить пожар, развести огонь; не говоря уже о том, что свободно разгуливавший в трещинах ветер только вносил холод в нетопленое помещение. Сверх того, он при малейшем морском ветре отдавался в каземате воем, наводившим ужас.
С вечера той ночи, в которую мы находим здесь Балакирева, завывания ветра в открытой трубе не давали узнику ни минуты покоя. Перекаты бешеных звуков разгулявшейся не в шутку стихии отражались в узком каземате, по углам особенно, с удвоенною силою.
Ваня Балакирев был крепкий человек, способный не поддаваться суеверию, не веривший в существование нечистой силы, но и он, пробуждённый необычайной музыкой ветра, не вдруг сообразил, в темноте, в чём дело. Пригревшись кое-как на убогом ложе своём, Ваня не хотел вставать и не смел пошевелиться. Пытался он заснуть опять, но не мог, как не мог же, дремля, прийти в бодрственное состояние, стряхнув сон окончательно.
Но к чему узнику просыпаться?
Томление духа о неизвестности судьбы милых ему особ усиливалось, усугубив боль сердечных ран, когда он представлял их горе о нём, о Ване. Как приняли они его несчастие? Кто и чем утешит жену и бабушку? Как дойдёт или дошла до них горькая весть о нём? И о чём ему давать весть, когда он сам томится неизвестностью, долго ли будут его держать здесь… А дальше что?
Нерадостное раздумье всё больнее трогало узника, пока показался свет начавшегося дня. Свет сам по себе утешение узнику. Мысли его мало-помалу, теряя горечь, перешли в дремоту, обратившуюся в сон.
Видит он себя на улице немецкого будто города, на наши города не похожего. Причудливые узоры сна изобразили в праздничном, ярком свете здания не то Риги, не то Ревеля. И скорее даже Ревеля, того самого, где теперь томится он. Здесь припомнилось молодцу, как свихнулся он, в день самый радостный для христианина, русского православного. Видится Ване праздник большой, тоже весной пахнет и подувает с моря свежий ветерок, поют птички, и пеньё их трогает за сердце своим щебетаньем, весёлым, бойким, вызывающим на радость и откровенность.
По городу разгуливают толпы разодетых горожан и горожанок. Особенно горожанки одеты нарядно… Загляденье! Пестроты много, но каждой она к лицу. Смотрит Ваня на проходящих горожанок, любуется миловидностью их, а они шушукают, чего доброго, про него… Вот одна молодая, проходя, ударила его по плечу. Остановилась и за руку взяла.
Ваня почувствовал необычайную робость и смущение; руки не отнимает и не может двинуться с места. А горожанка не отстаёт, тормошит Ваню и вдруг знакомым голосом Даши с нежным упрёком говорит ему: «Как же ты забыл меня до того, что не узнаёшь?.. Словно я стала совсем чужая тебе».