Ваня почувствовал необычайную робость и смущение; руки не отнимает и не может двинуться с места. А горожанка не отстаёт, тормошит Ваню и вдруг знакомым голосом Даши с нежным упрёком говорит ему: «Как же ты забыл меня до того, что не узнаёшь?.. Словно я стала совсем чужая тебе».
Вглядывается Ваня и невольно трепещет. Это Даша, точно, и в глазах её нежность первого времени их любви.
Всё прошлое пришло на память Вани, а он, словно от страшного сна, отвернулся от него, впиваясь глазами в Дашу.
А она-то, она воплощённая нежность, так и льнёт к нему, так и нашёптывает нежные уверения в любви.
Тянет его к пляшущим, стоящим стройными рядами, в парах. Пошли они, а пары и ряды их вырастают в необозримый хоровод, пестреющий всеми цветами радуги. Раздаются звуки, переполняющие сердце любовью и забвением.
Пары скользят, и между ними Ваня с Дашею. И они, как другие, несутся в бешеной пляске так быстро, что захватывает дыхание. Ряды пар перемешиваются, переплетаются, и вдруг из чужого, сбившегося ряда какая-то плясунья выхватывает его, Ваню:
— Не уступлю, — кричит, — Ваня мой!
И он увлечён вдаль, в ряды, которые перед его похитительницею расступаются всё дальше и дальше. Пара их одна несётся в какой-то туман, но без пыли и сырости. Голос Даши слышен глухо где-то вдали — где же ты, Ваня?.. Где ты?
— Я здесь…
— Где — здесь?. Совсем пропал… — почти шёпотом слышатся ему последние слова.
Ваня хочет лететь на зов Даши, но непреодолимая сила, в образе плясуньи, снова увлекает его.
— Чего стал, полно дурить… будь умнее, — увещевает плясунья.
В голосе её узнает Ваня говор Дуни никак? И сердце Вани начинает биться сильнее, и представляется ему прощание с Дашею, как было в утро его ареста. Жгучая боль захватывает дыхание. Он хочет кричать — не может…
К счастью, кто-то начинает тормошить и будить его. Вот он очнулся, чувствуя головокружение.
— Вставай, пойдём! — раздаётся повелительный голос ефрейтора.
— Куда? — робко спрашивает Ваня.
— Комендант требует.
Сильно забилось сердце у Вани, но не от страха. Что-то новое проснулось у узника, привыкавшего к своему одиночеству.
Вышли из каземата. В длинном коридоре пахнуло морозом.
Вот, следуя за ефрейтором, Ваня на крепостном дворе. С неба падает холодная изморозь.
Вот и крылечко комендантского дома. Ваня за ефрейтором пошёл в приёмную. Много офицеров, и все в чёрном.
Подлетел комендантский адъютант, повёл за перегородку, к узлу с тем платьем, в котором привезли сюда Балакирева.
С узника снимают арестантский тулуп и прочее и велят одеться в его платье.
Ваня опять в своём красном камер-лакейском кафтане, при шпаге, в ботфортах своих, епанче, и треуголку дают ему в руки.
Адъютант обошёл вокруг переодетого узника, пообтянул складки кафтана; сказал, подведя к зеркалу, чтобы Ваня причесался поданным гребнем; ещё раз осмотрев, всё ли исправно, повёл к коменданту.
Комендант встал, тоже оглянул приведённого пытливым взглядом инспектора перед смотром и ласково вымолвил ободряющим тоном:
— Можешь ехать, с Богом! Будешь в Санкт-Петербурге, вспомни, что здесь тебя не обижали ничем, а держали — как приказано.
— Куда же меня, ваше высокородие, требуют теперь — в Питер? — спросил, оживляясь, Ваня коменданта, двинувшегося с бывшим узником в приёмную.
— Мне дан приказ прислать тебя обратно, до дому её императорского величества государыни императрицы Екатерины Алексеевны, как можно поспешнее. Вот повезёт тебя сей офицер, — указал комендант на стоявшего у порога офицера, с сумкою и в епанче.
— Желаем много лет здравствовать! — поклонясь коменданту, молвил Балакирев, идя за офицером к открытой двери.
У крылечка стояла запряжённая кибитка. Офицер и Балакирев сели в неё и поехали по направлению петербургской дороги.
Офицер совсем по-братски стал обращаться с Ванею.
— Значит, государь прощает меня, коли дал приказ доставить меня обратно, ко двору её величества? — спросил своего спутника Балакирев, рассказав ему без стеснения, что он был осуждён за вину, им хорошо сознаваемую. Но какая вина, Ваня не открыл, понимая, что больше говорить не следует.
— Может быть, — был ответ офицера. — Только приказ дан самою государынею. Её величество ныне уже царствовать сама изволит, со дня кончины его величества Петра I.
У Вани брызнули слёзы. Всхлипывая, привстал он, перекрестился и произнёс: «Да помянет Господь Бог во царствии Своём душу…»
Офицер посмотрел на Балакирева с удивлением и подумал, что бывший арестант себе на уме… Чего доброго, ещё на него донесёт? Лучше с хитрецом в молчанку играть. После взгляда удивления офицер во всю дорогу уже не проронил ни слова с возвращаемым узником.
Да и Балакиреву, узнавшему о кончине Петра I, было не до разговоров. Ему представилось много нешуточных мыслей, которые заняли его.
Ехали быстро; выходили из кибитки только два раза до Нарвы, для того чтобы подкрепить силы чем Бог послал. На третий день после полудня Балакирев был привезён в Петербург, в дом Андрея Ивановича Ушакова [15].
Офицер вошёл в переднюю и подал книгу с пакетом. Возвращая книгу офицеру, солдат повёл Балакирева к генералу.
Когда Ваня вошёл в рабочую комнату Андрея Ивановича, делец сидел за столом и что-то списывал в большую книгу, погрузившись в это занятие. Ваня стал у дверей, и вдруг у него защемило сердце при воспоминании о событиях, завершившихся выводом на Троицкую площадь.
Бывший тогда главным следователем, Ушаков нисколько, впрочем, не напоминал писавшего в книге. Напротив, с каждым взмахом пера лицо Андрея Ивановича становилось как бы добрее и сочувственнее чужому горю.
Вошедшего он словно и не видел, но это казалось только со стороны.
В действительности Андрей Иванович Ушаков не нуждался в том, чтобы поднимать глаза и обращать их на предмет, приучившись глядеть искоса, из-под редких ресниц. И теперь он, погружённый будто бы в своё занятие, хорошо подмечал угрюмость, всё сильнее и сильнее скоплявшуюся в нависших бровях Балакирева, придавая ему не только уныние, но дикую мрачность.
Ушаков решил, что длить такое положение больше не нужно, и, внезапно встав, подошёл к привезённому и ни с того ни с сего обнял Балакирева как родной. Объятием, впрочем, не закончилась нежность прославленного сыщика: он два раза крепко чмокнул в лоб удивлённого Ваню, приговаривая:
— Здравствуй же, здравствуй, крёстник!
Тот окончательно растерялся от неожиданной любезности. Заметив, что, чего доброго, пересолишь уже нежности, Андрей Иванович спохватился и задал Ване вопрос:
— Ты ведь, плутяга, и не догадываешься, кому больше всех обязан спасеньем? Ась?! Молчишь… небось не знаешь… Простяк ты простяк! И по моему обращенью к себе не возьмёшь в толк, что… мне, а никому другому…
И новый поцелуй в голову был, так сказать, вразумлением Вани насчёт признанья забот о нём откровенного благодетеля.
— Сам знаешь, — начал теперь Андрей Иванович своим обычным резонным тоном, — что я и рад бы для тебя тогда больше сделать, да… не ровен час, паря… Петруха, покойный теперь, известно тебе не хуже меня, сбрех был… Попадись я ему в поноровке, самого бы меня взъерепенил! Да и тебе бы не легче было… уже не по-нашенски задрал бы кат [16], не по столбу бы… А мы-то всё же, как ни зорок был, а провели его-таки?! Дай ему Бог царство небесное!.. — со вздохом закончил Ушаков, набожно взглянув на икону.
И оба одновременно перекрестились, Ушаков и Балакирев. Андрей Иванович отошёл теперь от Ивана и заходил по горнице взад и вперёд, словно приготовляясь к новому опыту своей изворотливости. Время от времени он посматривал на Ивана, замечая, что лицо его и после ободрения поцелуями милостивца сохраняет грустное выражение. Сыщику пришла мысль, что Ивану, дорогой, офицер уже открыл трагическую кончину жены и сумасшествие бабушки. Подумав это, Ушаков решил начать прямо утешением вдовца, судя о семейном горе понаслышке, сам не зная его. Был, впрочем, Андрей Иванович хорошим семьянином. Но, женясь не по любви, никогда и не знал он, что такое страсть, к жене не чувствуя ни антипатии ни симпатии и видя покорность во всём. В покорности да в угодливости он только и признавал долю самостоятельности жены-хозяйки в супружеском соединении. Натура этого человека с крутым нравом была груба, конечно, но таковы были все. А, как знать, между всеми, Андрей Иванович в семейном быту был, возможно, больше чем хороший отец и муж.
Горе мужа, потерявшего жену, он ценил со стороны одной привычки видеть её каждый день, но это не исключало возможности сойтись с другою женщиною, если судьба уберёт первую. Ставя вопрос так, Андрей Иванович по-своему был прав, да к тому ещё, зная кое-что про связь Балакирева с Дунею, он, видимо, открыл новую кампанию вопросом: