— Я здесь родился.
— Прекрасный город. Особенно сейчас, в живительных лучах новой экономической политики. Открылись приличные рестораны. Очень приятная чайная на Софийской. Не правда, ли?
С этим вопросом он обратился к толстому пожилому господину с глазами навыкате, сидевшему напротив человека в обмотках.
— Не знаю. Я обедаю дома, — ответил тот раздраженно.
— Но ведь это так скучно! Какой вы, однако, бука! Вы и сейчас чем-то, кажется, недовольны?
— У меня отняли часы. Фирмы «Лонжин».
— Ах, какая неприятность! Напишите, пожалуйста, заявление. Вам вернут… А пока… На набережной есть прекрасные солнечные часы. Рекомендую. Но я заболтался с вами, господа. Спасибо за приятную компанию. Оревуар. В переводе на хохлацкий — до побачення!
— Шоб тоби, вражини, николы нэ бачить, — пробормотала вслед Технику крестьянка, собирая из подола осколки.
Остальные молчали, переживая унижение, стыд и обиду.
Но вот звонко врезался в тишину паровозный гудок. Кое-кто перекрестился с облегчением. Паровоз поспешно дернул громыхнувшие вагоны, будто радуясь освобождению, и состав покатился по рельсам, набирая скорость.
Пассажир в обмотках опустил браунинг в карман и выглянул в разбитое окно. По степной дороге клубилась пыль, укрывая бандитские брички. Он поднялся и прошел в ближний тамбур. Там он простоял, пока поезд не замедлил ход в выемке у очередного полустанка. Тогда он отворил вагонную дверь, встал на нижнюю ступеньку и осмотрелся, выбирая удобное место. Насыпь была невысока и полога и густо поросла бурьяном.
Молодой человек напрягся и выпустил деревянный поручень. Прыжок оказался удачным, и хотя он все-таки упал, но не ушибся, только проехал боком по кусту репейника, сразу поднялся и быстро зашагал в сторону от пути, отдирая на ходу впившиеся в одежду колючки. Место здесь было безлюдное — заросли камыша у берега мелководной речки. В этих камыша просидел он дотемна, до самого конца длинного летнего вечера, и, только когда стемнело, выбрался на знакомую тропу, что вела берегом к городу. Часа через полтора, никуда не сворачивая, он вышел на окраинную немощеную улицу. Тут он замедлил шаг, стараясь держаться ближе к заборам. Ему повезло — навстречу не попалось ни души, лишь изредка во дворах ворчали для острастки собаки.
Но вот началась мостовая. Полукрестьянские дома сменились постепенно особняками, глухие ставни — ставнями-жалюзи. Он свернул за угол, потом еще раз и остановился у одноэтажного дома с двумя кариатидами у парадного. Даже в темноте было заметно, что этим входом давно не пользуются, крыльцо занесло сухими листьями, у одной из кариатид была отбита левая грудь. Он обошел дом и проник во двор через проулок, поскользнувшись на спелых ягодах шелковицы, густо засыпавших каменную дорожку, проложенную от калитки к застекленной веранде. Рука его была потной, а сердце колотилось, когда он, согнув пальцы, постучал негромко по стеклу.
Сначала не ответил никто.
Потом, после второго стука, спросили:
— Кто это?
Голос был незнакомый.
«Неужели они выселили маму и в доме живет какая-нибудь мразь?! — подумал он, сжимая рукоять браунинга. — Прикончу, как ту гнусную зеленую муху…»
— Мне нужна госпожа Муравьева.
— Зачем вам Вера Никодимовна? Кто вы?
Встречный вопрос немного успокоил. Могли ведь ответить и «господ больше нет» или похуже…
— Она дома?
— Но уже очень поздно…
— А вы кто?
— Моя фамилия Воздвиженский. Я снимаю комнату у Веры Никодимовны.
— Откройте, ради бога. Я ее сын.
— Вы Юра? Не может быть! Неужели вы Юра? Одну секунду, одну секунду…
За дверью торопливо загремели запоры.
Он шагнул через порог, и тут же к нему приникла уже стоявшая на веранде простоволосая женщина в домашнем капоте, наспех надетом поверх длинной ночной сорочки, морщинистые руки обвились вокруг шеи, и оба заплакали, повторяя слова, неизбежные в тех случаях, когда слова, собственно, не нужны.
— Юра! Ты… живой…
— Да… я… мама…
— Не верю… боже…
— Это я, мама… я…
— Не может быть…
Потом, при свете керосиновой лампы, помывшись и переодевшись, он сидел за круглым столом в гостиной и с удивлением рассматривал комнату, которая ни в чем не изменилась с тех пор, как в шестнадцатом году ушел он отсюда вольноопределяющимся на австрийский фронт. С тех пор изменилось все за пределами этой комнаты, а здесь — ничего, и даже сработанный с великой точностью парусник со сложнейшим такелажем и медной оснасткой, подаренный отцу, судовому врачу, сослуживцами-моряками, стоял на своем месте, по-прежнему зовущий в море, в дальнее страны, в иную жизнь.
Но жизнь здешняя была не такой романтичной. Недаром прыгал он на ходу из вагона и пробирался в родной дом ночью, хотя мог бы сойти и на вокзале. Документы были в порядке, но он хотел сохранить оружие.
— Мама! Кто этот человек? Господин Воздвиженский.
— Роман Константинович, Юра, очень порядочный человек. Он приват-доцент, естественник, из Петербурга.
— Служит большевикам?
— Он читает курс в университете. Что же делать, Юра, если вы не смогли защитить нас.
Юрий не успел ответить.
— Позвольте побеспокоить, — появился в дверях Воздвиженский. В руке он держал лабораторную колбу с прозрачной жидкостью. — Я хотел бы сделать скромный вклад… по случаю счастливого, почти невероятного в наше перенасыщенное бедствиями время события. Вот… спиритус вини.
— Весьма кстати, — одобрил Юрий.
— Ты пьешь, Юра?
— Ах, мама…
— Я понимаю, понимаю. Я тоже… позволю себе капельку. Ведь произошло чудо! Чудо! Мы выпьем из дедушкиных серебряных стопок. Я сейчас.
И она заспешила в свою комнату, где хранила то, что было особенно дорого.
Юрий остался с Воздвиженским.
— Мама отрекомендовала вас как порядочного человека.
Воздвиженский поклонился.
— Вера Никодимовна великодушна.
— Да, она всегда была прекраснодушной интеллигенткой.
— Вы сказали это неодобрительно. Что же плохого, если у человека прекрасная душа?
— Прекрасная душа хороша в прекрасном мире, а в нынешнем, похабном, она смешна и опасна.
— Не могу с вами согласиться. Видимо, вы много страдали.
— А вы тоже прекраснодушны?
— Отнюдь. Я лишь по мере сил стараюсь избегать зла.
— И преуспели?
— Увы! Зло всегда в избытке — и в нынешнем, как вы выразились, похабном мире, да и в прошлом, прекрасном, по вашему мнению.
Слова эти не понравились Юрию.
— Вы не видите разницы между нашим миром и миром, в котором мы оказались?
Он подчеркнул слово «нашим».
— Дорогой Юра! Позвольте мне так называть вас, я ведь вдвое старше. Мир никогда не был чьим-либо. Даже, божьим. Он естествен.
— Только не большевистский. Противоестественный.
— Я не хочу спорить. Позвольте только один совет. Не озлобляйтесь. Это не менее опасно, чем прекраснодушие. Вы устали, нервы измотаны. Отриньте пережитое…
Воздвиженский собирался еще что-то сказать, но уже вернулась Вера Никодимовна с темными стопками и нехитрой снедью в тарелке.
— Вот, Юрочка, вот… Чем богаты. Прости, пожалуйста, я ведь не знала. Утром я сбегаю на базар…
— Мама! Ты сама ходишь на базар?
— А кто же пойдет за меня? — И, увидев, как болезненно исказилось его лицо, добавила, может быть, не совсем уместно: — Разве ты не помнишь, как упрекал меня за то, что мы держим кухарку?
Неужели такое было?
Конечно, было. В необозримо далеком прошлом.
«Мама! Мы так много говорим о несправедливости, презираем барство, а у нас в доме живет Глаша, она готовит, убирает, обслуживает нас… Ведь мы гордимся, что мы не дворяне, что наш дед, как и дед Базарова, землю пахал, толкуем о совести, о вине перед народом… и стыдимся приготовить себе пищу!»
В необозримо далеком… А теперь она ходит на базар и сама готовит, но не потому, что презирает барство, а потому, что больше некому идти и готовить.
«Ужасно, — подумал он, скрипнув зубами, — ведь она не просто ходит, она бедна, она выбирает то, что подешевле, она… торгуется. С ее мягкостью, с ее чувством достоинства…. Ужасно!»
— Что ты, Юрочка?
— Ничего. К этому трудно привыкнуть.
— Я уже привыкла. Что поделаешь! Конечно, мы не так представляли революцию…
— Оставим, мама. Ты, конечно, все знаешь о Тане?
Он не хотел задавать этот вопрос при постороннем человеке, но и ждать больше не мог.
— Еще бы! Мы вместе несли наш крест.
— И… как она?
— О! Было безумно тяжело. Известие о том, что ты погиб, подкосило ее. Но Таня мужественная девушка, и бог смилостивился. Представляю, каково ей будет обрести тебя снова.
Юрий не понимал, потому что спрашивал совсем о другом.
— Она… одна?
— Ах! Ты вот о чем! Успокойся. У Тани благородная душа. Такие умеют хранить верность не только живым, но и их памяти.