На лице Бранкассиса расцвела приятная улыбка.
— На все согласен, кузина Джиованна, и, если небо окажется столь же великодушным к вам, как вы к нему, то особое место в раю за вами обеспечено. Вернемся же, однако, к нашим делам. Терять времени нам нельзя! Я не сказал еще вам, что прибыл сюда в сопровождении барона фон Рабштейна, который едет по делам в Прагу. Расстались мы при въезде в город; я поехал сюда, а он в гостиницу „Золотой телец”. Нам надо торопиться, потому что Рабштейн на заре уезжает дальше.
— Теперь, когда совесть спокойна, за энергией дело не станет. Само небо, очевидно, нам покровительствует, внушив барону мысль остановиться в „Золотом тельце”. Служанка гостиницы, видите ли… исповедница… старая знакомая моего духовника, отца Иларие, и слепо ему повинуется. Она-то и поднесет барону угощение по заслугам; но уверены ли вы, однако, что обещанное вами средство подействует так, как мы с вами хотим?
— На этот счет будьте спокойны, мое средство верное! А пока вы предупредите отца Иларие, чтобы он никуда не отлучался и ждал моего казначея, отца Бонавентуру, от которого получит лекарство и необходимые наставления.
Нагнувшись к графине, он шепнул:
— Не беспокойтесь, если он уедет завтра из города. Он заболеет в дороге, что будет еще удобнее, так как к вам же придут за врачебной помощью, и тогда я приму его на свое попечение. Все устроится, как нельзя лучше!
Графиня поспешно встала, но Бранкассис остановил ее.
— Кстати, сообщали вы что-нибудь графу о нашем проекте?
— Нет! Гинек мог бы воспротивиться, а то и просто выдать нас за какой-нибудь пирушкой у короля, где всегда так много пьют, — ответила графиня с некоторым замешательством.
— Превосходно! Не всегда, ведь, в вине черпается мудрость! Ваша осторожность делает вам честь, графиня, — заметил прелат с легким смехом. — А когда возвращается ваш муж?
— Он уехал по неотложному делу и вернется не раньше послезавтра.
— Еще лучше! Мы оставим его в стороне и предоставим ему мирно пользоваться опекой над прекрасной Руженой.
Благословив графиню, почтительно приложившуюся к его руке, епископ удалился в отведенные ему комнаты, куда немедленно был потребован отец казначей.
После краткого разговора, Бонавентура, — маленького роста монах-итальянец, с лисьим лицом, — торопливо вышел из комнаты и направился к духовнику графини, отцу Иларию.
Оставшись один, Бранкассис долго задумчиво ходил по комнате, потом сел к столу и принялся сверять счета. Оставшись, видимо, доволен результатами, он закрыл свою записную книгу, спрятал ее в шкатулку и позвал:
— Риччиотто!
Вошел паж, нарядно одетый в бархатный, фиолетового цвета костюм, с вышитым гербом епископа на груди. Это был красивый юноша, с бледно-матовым лицом, длинными, черными кудрями, рассыпавшимися по плечам, и черными, жгучими глазами; стройная фигура его была гибка и грациозна, как у женщины.
— Скажи моим людям, что они мне на сегодня больше не нужны и могут идти на отдых, а сам возвращайся меня раздевать.
Риччиотто ушел и быстро вернулся назад, раздел своего господина и, подав ему широкий плащ на шелку, принес затем и поставил на стол вино и два кубка. Наконец, тщательно заперев дверь на задвижку, он стал перед Бранкассисом и, подбоченясь, вызывающе спросил:
— Значит, официальная служба кончилась. Так, что ли, Томассо?
— Да, чертенок, теперь моя начинается, — ответил тот, привлекая пажа к себе на колени и нежно целуя его.
Налив в кубок вина, он стал по глоткам поить своего слугу, угощая его и сластями, лежавшими на серебряном подносе. Прекрасный паж пьянел и становился все веселей и развязней: грязные шутки и непристойные остроты свободно лились из его уст, под стать любому солдату, да и епископ в долгу не оставался. Эта оргия вдвоем, при запертых дверях, была ему, видимо, по душе, он наслаждался; но в полный восторг его привела бешеная тарантелла, которую псевдо-Риччиотто проплясал перед ним, в образе древней богини, и только проблеск осторожности удержал еще Бранкассиса от того, чтобы не вторить пляске лихой неаполитанской песней…
Было уже поздно, когда благочестивый епископ и его „верный паж”, наконец, разошлись по своим комнатам, да и то разлучила их ссора. Вино и любовь придали смелости.
— Ты что там еще стряпаешь с Бонавентурой? Бьюсь об заклад, что вы опять кому-нибудь открываете двери небесные.
— Я бы тебе посоветовал, дочь моя, — грубо ответил сразу отрезвевший Бранкассис, — видеть, слышать и обсуждать только то, что касается твоей службы тайной и явной. Смотри, как бы для тебя вдруг не открылись двери неба, или, по крайней мере, in pace! Маргариту же Анджели, беглую монахиню, приютит у себя любой попутный монастырь!
Маргарита-Риччиотто разозлилась и, наградив своего духовного отца тумаком в спину, убежала в свою комнату.
На следующий день графиня и епископ еще сидели за обедом, поданным, по обычаю времени, в полдень, когда Бранкассису доложили, что один из его людей привел оруженосца барона Рабштейна, которого послали за врачом для пана, тяжко заболевшего в пути и лежавшего теперь на постоялом дворе, в нескольких часах пути от города.
На несчастье, посланный не нашел городского лекаря, отозванного к кому-то в окрестный замок. В раздумье, он не знал, что делать, как вдруг встретил одного из слуг епископа, и тот, узнав, в чем дело, посоветовал обратиться за помощью к его преосвященству, который остановился в Пльзене на несколько дней и, разумеется, пошлет на помощь своего врача, отца Бонавентуру.
Услыхав известие о болезни барона Рабштейна, епископ удивился и опечалился. Позвав к себе оруженосца, он тщательно допросил его и сказал, что не только тотчас же пошлет своего врача, но и сам поедет осмотреть больного и проследить за его переносом в город.
Присутствовавшая при этом графиня тоже, казалось, приняла горячее участие и рассыпалась в похвалах величию души и христианскому милосердию Бранкассиса, который, позабыв собственную усталость и страдание, причиняемые ему раной, спешил к одру больного, неся ему на помощь веру и науку.
— У меня есть удобные носилки, которые я отдаю в распоряжение больного, — добавила она после своей прочувствованной речи. — Водворяя его у нас, я действую от лица моего супруга, который, я уверена, поступил бы так же. В правом крыле дома есть отдельное помещение в три комнаты, и если недуг барона Светомира окажется тяжким и продолжительным, ему будет здесь гораздо покойнее, чем в шумной гостинице. И я, и моя прислуга будем за ним ухаживать.
— В этом предложении я узнаю ваше золотое сердце, дорогая кузина, и, разумеется, барон с благодарностью примет ваше гостеприимство, — сказал епископ, торопливо прощаясь, чтобы снарядиться в путь.
Спускался ясный и тихий летний вечер. Багровое солнце садилось, огнистым блеском золотя все кругом. По дороге в Плзень трусили два всадника.
Один из них был духовное лицо, в черной сутане с широкими рукавами и суконной шапочке. Тонкое, бледное лицо его заканчивалось к низу остроконечной бородкой, и было чрезвычайно привлекательно. Лоб был широкий, рот строго очерчен, большие, задумчивые, ясные глаза смотрели кротко, словно подернутые тихой грустью. В нем был виден мыслитель-идеалист, душа прямая и честная, не допускающая сделок с совестью, хотя и склонная к увлечениям на пути веры, любви и правды. Бессознательная, но величавая простота сказывалась в каждом его движении.
Спутник его был редкой красоты молодой человек, высокий, стройный и удивительно хорошо сложенный, с черными, как вороново крыло, волосами. Большие, темные глаза светились умом и могучей волей. Одет он был в светское платье — изысканный наряд тонкого коричневого сукна; широкий черный плащ развевался за плечами и сбоку виднелся меч со стальной рукоятью, а спереди, за поясом, заткнут был кинжал. Он вел в поводу лошадь с вьюком, да и за седлом каждого из всадников приторочено было по чемодану. Спутники оживленно разговаривали.
— Так вот, вкратце, главнейшие факты моего пребывания в Оксфорде, — закончил свою речь молодой человек. Когда мы будем в Праге, я расскажу тебе, в свободное время, много интересного, мистр[1] Ян; а теперь я еще в себя не могу прийти от радости, что так неожиданно встретил тебя на большой дороге. В сущности, ты не сказал мне, откуда и куда ты едешь.
— Я ездил в Гусинец по семейному делу: устроить наследство моей двоюродной сестры, Катерины; а оттуда поехал навестить приятелей и проповедать слово Божие разным беднякам, о которых священники их не радеют вовсе. Господи, Боже мой, на какие безобразие я натыкался! Право, подчас невольно спрашиваешь себя, не пришли ли времена антихриста? Но, видя глубокую веру бедного люда и ту восторженную радость, с которой он слушает проповедь на родном языке, в сердце расцветала надежда на лучшие времена, и я со слезами молил Господа вернуть мир церкви и возродить ее.