Старый корчмарь готов простоять здесь, на пороге, день и ночь, лишь бы только угомонился этот скряга Гальперин, чтоб ему вечно не просыпаться! Лейбко посторожит его сон.
Опершись плечом на дверной косяк, следит Лейбко глазами, как осень сжигает на медленном огне листья лип, как ветер срывает их беспощадной рукой и кидает на дорогу, где если не укатятся они в степь, то сотрут их в пыль колеса либо растопчут копытами лошади, да и в степи сгниют они, истлеют. Жаль Лейбку осенние листья, жаль себя, а более всего жаль Нехаму, единственную дочку, отраду и утеху его старости.
Если за горизонтом не льды, то, верно, море, — Лейбко думает об этом вскользь, это его мало трогает, ему суждено прожить свой век здесь, среди степи, в корчме, если не вздумается Гальперину выгнать его отсюда. Ибо вот уже год, как все корчмы вдоль гетманского тракта стали собственностью бердичевского банкира. А Лейбко у него верный слуга, вроде цепного пса… Но и хороший хозяин не больно-то любит старую собаку.
Лейбко осторожно, чтобы не нашуметь, затворяет за собой дверь и спускается с крыльца. Он проверяет, хорошо ли привязаны лошади господина Гальперина, потом неторопливо обходит всю усадьбу, заглядывает в хлев, где мирно делят жилье конь и корова. Ленивый старый пес сонно плетется за ним, припадая на передние лапы.
За корчмой и амбаром вишневый сад. Ветер клонит обнаженные ветви. Сухо и резко шелестит под ногами листва. Лейбко вслушивается в этот шелест, оживляя в памяти давние дни и годы. Ветер хлещет по телу, развевая полы длинного заношенного сюртука. Земля дурманит запахами осени. Лейбко слушает, как она гудит, нежданно всполошенная разгульными ветрами. От этих ветров клонятся долу вишневые деревца, молодые стройные клены беспомощно качаются, и сухие сучья скрипят, как старые кости корчмаря.
Осень — это старость. Пусть клонит ветер молодые вишни. Пусть забавляется вишневыми ветвями. Давно собраны спелые ягоды, давно ссыпаны они в бутыли и бродят в подвалах в собственном горячем соку, настаиваются до того, чтобы от напитка захватывало дух, чтобы в горле щемило и мысли становились веселыми, легкокрылыми. Как вишневая наливка, крепка настоянная на степных ветрах жизнь Лейбка. Он ходит по саду, окидывая взглядом каждое дерево, каждую тропку, снова заглядывает в амбар и возвращается в корчму. Нечипор проснулся; опершись на возок, он набивает трубку и покрикивает на неспокойных коней.
На севере уже полнеба затянуто тяжелой свинцовой тучей. Ветер залегает, падает ниц на целину, кружит в травах и вздымает над гетманским трактом сизую завесу пыли. Лейбко скрывается в корчме.
Нечипор высек огонь, попыхивает трубкой и тревожно поглядывает на небо. Насторожив уши, лошади внимают степной тревоге. С севера, сея испуганный клекот, движется черными клочьями воронье. Солнце проваливается за горизонтом, а туча растет, и вот уже небо покрыто черной завесой, и тут внезапно, ветер, точно сорвавшись с тысячи цепей, взмывает с земли, устремляется в небо, посылая туда, к облакам, в седую высь, столбы едкой степной пыли. Лошади бешено рвут повода. Нечипор выскакивает вперед и утихомиривает их кнутом. Он заводит лошадей во двор, ставит рыдван под соломенный навес. И когда, привязав лошадей, Нечипор бежит в корчму, частые дождевые струи уже хлещут землю.
Войдя в дом, Нечипор стряхивает с шапки дождевые капли и садится на лавку под окном. У окна, прижавшись лбом к стеклу, стоит Лейбко. Он видит: между липами нет уже дороги, там кипит быстрина, унося желтые палые листья. Корчмарь обращается мысленно к богу, и пересохшие губы нашептывают слова, какие произносил отец Лейбка подле этого же оконца много лет назад, в такой же осенний ливень.
— Нехама, — робко зовет Нечипор, — дала бы чего нибудь погреться…
Нехама сидит за стойкой, опустив голову на скрещенные руки, она слушает, как шумит осенний дождь. Слова Нечипора долетают до нее точно из другого мира, ей не хочется пошевельнуться. Но старый корчмарь, не отрываясь от окна, кричит:
— Ты слышишь, Нехама! Дай барину водки!
— Какие уж из нас баре! — усмехается Нечипор. — Ну и шутник же ты, корчмарь!
Нехама зажигает на полочке свечу, на стены ложатся мерцающие желтые блики. Девушка выходит из-за стойки, покачиваясь на высоких каблучках сафьяновых сапожек, несет Нечипору на оловянном подносе кварту водки и хлеб. Она ставит все это перед кучером, даже не взглянув на него, и отходит, а он не в силах оторвать взгляда от стройной фигуры девушки, от ее длинной черной косы, ниспадающей чуть ли не до самых кованых каблучков. В глазах у кучера вспыхивают теплые искорки. Он одним движением опрокидывает в рот кварту водки и, посолив кусок хлеба, с удовольствием жует.
— Ну и дочка у тебя, Лейбко, — говорит он. — Пропадает цветок в степи, да и только. Ты б ее, лиходей старый, в Бердичев свез.
— А что там, в Бердичеве? — Лейбко беспокойно отрывается от окна и идет к Нечипору. — Чего она там не видала? Молчал бы!
— Молчу, молчу. Не сердись. Твоя правда. Будь у нее сундука четыре приданого, тогда конечно, а так… — Нечипор безнадежно машет рукой и задумчиво глядит на пустую кварту. Он хорошо знает натуру старого корчмаря: все стерпит старик, а про дочку заговоришь — вскипит, не отвяжешься. Чтобы избежать ссоры, Нечипор снимает свитку, расстилает ее на лавке и вытягивается на ней, положив под голову барашковую шапку. Он тотчас же засыпает и через мгновение видит просторный двор Гальперина в Бердичеве, высокую каменную ограду вокруг двухэтажного дома и себя, босого, с ведром в руке, возле забрызганного грязью рыдвана.
…Дождь не утихает. Нехама идет в смежную комнату и садится на постель у окна. Окно выходит в сад. Там уже сумерки. Лейбко стоит у прилавка. Он мог бы лечь отдохнуть. Видно, сегодня никто уже не забредет в корчму. А может, загонит кого-нибудь непогода. Да и реб Гальперин, бог весть с какой целью, примчался сюда на резвых конях и ждет кого-то. Приказал: «Кто приедет — тотчас же разбудить».
Лейбко снимает с гвоздя у дверей кафтан, накинув на себя, выходит. В лицо бьет косой холодный дождь. Подняв капюшон, корчмарь идет на дорогу. Он чутко прислушивается. Ничего. Только однообразный гул дождя. А его ухо не обманешь. Среди какого угодно гама и крика различит он скрип колес и чавканье лошадиных копыт по размытой дороге. Лейбко не торопясь возвращается в корчму. Не снимая кафтана, садится на табуретку и, покачиваясь, как на молитве, погружается в воспоминания под шум осеннего дождя.
В соседней комнате, за плотно притворенной дверью, мерцает свеча.
Там, склонясь над столиком, сидит Гальперин. Он то и дело трогает рукой высокую черную ермолку, без всякой надобности наматывает на палец длинные серебристые волосы у висков. Такая уж привычка у Исаака Гальперина, когда он думает.
Перед ним на столике лежат бумаги и письма. Покидая хотя бы на день свою бердичевскую контору, он не может позволить себе оставить дела. В старенький кожаный саквояж он укладывает необходимые бумаги, чернильницу, связку новеньких гусиных перьев, баночку золотистого песку. Исаак Гальперин не любит бездельников и сам не любит бездельничать. Стоящий на кривой бердичевской улице двухэтажный дом с широкой вывеской вверху «Банкирский дом Гальперин и сын» — тихая пристань для тех, кто хочет отдать свои деньги в рост за добрые проценты, и подлинный капкан для каждого, чья последняя надежда — вексель на имя достопочтенного, как тогда приходится величать, банкира Гальперина. И кто знает, согласится ли еще «достопочтенный» дать что-нибудь под такой вексель? О, немало всяческих хлопот и непредвиденных случайностей ожидает тех, у кого имения уже трижды заложены, у кого, кроме спеси, высокородных предков и десятка борзых, не осталось ничего… А что уж говорить о тех, кто сидит без гроша, о чиновничьей и мещанской мелкоте, о неудачливых купцах и ростовщиках… Им ведь тоже не миновать конторы Гальперина. Иные надеялись: кто же поймет их лучше Исаака Гальперина, который сам вышел из их среды, сам еще десять лет назад барышничал, торговал, шатался по задним дворам богатеев… Тщетная надежда. Для таких у Гальперина не было даже чернил, чтобы обмакнуть щербатое, пожелтевшее гусиное перо для подписи под векселем… Другое дело владетельные магнаты, которые считали крепостных на сотни и тысячи, тратили, не задумываясь, тысячи рублей на охоту, для забавы швыряли в воды Буга алмазные перстни и смарагдовые сережки, — таким у Гальперина всегда был открыт кредит. Банкир ломал перед ними шапку и почитал величайшим счастьем коснуться рукой небрежно протянутого ему пальца.
Конечно, не за седые пейсы и низкие поклоны помогали они Гальперину прибрать к рукам все корчмы вдоль гетманского тракта, почтовые станции, набитые золотой пшеницей лабазы на больших ярмарках.
Конечно, до Ротшильда или Опенгеймера ему было еще далеко. Те уже с давних пор ездили в роскошных экипажах, одевали своих дочерей и жен в брюссельские кружева, носили белые чулки и туфли с золотыми застежками, за большие деньги добыли себе титулы баронов, именовали себя негоциантами… Такой вершины Исаак Гальперин еще не достиг. Но разве в этом счастье? Кто знает, чья стезя вернее, его или Опенгеймера? Кто знает?