Вообще, этот высокомерный и мнительный Афанасий Кирхер, по сюжету виновный в смерти отца Тилля, олицетворяет сознание человека, уже совершившего переход к Новому времени, но еще находящегося во власти средневекового невежества. Он ученый муж — эрудит и профессор математики, монах ордена иезуитов, но при этом верит в драконов и колдунов.
Сам Тилль — персонаж неоднозначный, вызывающий то сочувствие, то восхищение, а порой и отвращение — из-за своего аморального поведения. Его поразительная живучесть становится этаким вызовом войне, а непростой путь заставляет задуматься о судьбе художника или, если хотите, творца во времена войны. Тилль — это живая сила искусства. Люди забывают обо всем, когда с замиранием сердца следят за его представлением. Но, к несчастью, искусство не может спасти их от ужасов войны. Искусство не может спасти от смерти… Или все-таки может?
Даниэль Кельман не из тех, кто будет проводить грубые параллели с современностью и подмигивать читателю обоими глазами. Он рассказчик, а не историк. И «Тилль» — возможно, главный немецкий роман последнего десятилетия и однозначно самый зрелый роман Даниэля Кельмана.
Башмаки
Война пока не добралась до нас. Мы жили в страхе и надежде, стараясь не навлечь гнев Господень на наш окруженный со всех сторон стенами город с его ста пятью домами, и церковью, и кладбищем, где ждали Судного дня наши предки.
Все мы молились о том, чтобы к нам не приходила война. Молились Всевышнему и пресвятой Богородице, молились Лесной Госпоже и полночным духам, святому Гервину и Петру-Привратнику, молились Иоанну Евангелисту, и Старой Меле, что рыщет со своею свитой по небесам нехорошими ночами, когда бесовскому отродью дозволено гулять, молились тоже. Молились Рогатым из прежних времен и Мартину Милостивому, поделившемуся плащом с замерзающим нищим, так что оба потом мерзли и были тем богоугодны, ведь какой толк зимой от половины плаща; и, конечно, молились святому Морицу, что пошел на смерть и повел за собою целый легион, чтобы не предать веру свою в единого и праведного Господа.
Дважды в году приходил сборщик податей и всякий раз удивлялся, что город еще стоит. Порой объявлялись и торговцы, но покупали мы мало, и задерживались они ненадолго, а мы были этому только рады. Не нужно нам было ничего из большого мира, и не думали мы о нем до тех самых пор, пока однажды утром не появилась на нашей главной улице телега, запряженная ослом. Была суббота, недавно началась весна, ручей разбух от талой воды, и те поля, что не стояли под паром, были уже засеяны.
На телеге была разбита палатка из красного полотнища. Перед ней сидела на корточках старуха. Тело ее было как мешок, лицо как из сапожной кожи, глазки как черные пуговицы. За старухой стояла молодая женщина с веснушками и темными волосами. Правил же телегой мужчина, и мы узнали его, хотя он никогда еще здесь не бывал, и как только первые из нас вспомнили его и стали выкрикивать его имя, сообразили и другие, и скоро уже отовсюду раздавались голоса: «Это Тилль!», «Тилль приехал!», «Глядите, это же Тилль!». Никто это не мог быть, кроме него.
Даже до нас доходили печатные листки. Они прибывали через лес, их приносило ветром, их привозили торговцы; в большом мире столько их печатали, что не сосчитать. Было там про корабль дураков и про безмозглых церковников, и про сатанинского Папу в Риме, и про дьявольщину Мартинуса Лютера в Виттенберге, и про волшебника Хорридуса, и про доктора Фауста, и про рыцаря круглого стола Гавейна — и про него там было, про Тилля Уленшпигеля, что сам теперь к нам пожаловал. Мы узнали его пестрый камзол, узнали мятый капюшон и плащ из телячьей шкуры, узнали его худощавое лицо, маленькие глаза, впалые щеки и заячьи зубы. Штаны у него были хорошей ткани, туфли доброй кожи, а руки, будто у вора или писаря, не знавшие работы; левая держала вожжи, правая — плеть. Глаза его сверкали, он здоровался направо и налево.
— Тебя как звать? — спросил он девочку в толпе.
Девочка молчала, не понимая, как может быть, что знаменитый человек взял и заговорил с ней.
— Что, воды в рот набрала?
Когда она с трудом произнесла, что звать ее Мартой, он только улыбнулся, будто заранее это знал.
Потом спросил серьезно, внимательно, словно ему и вправду важно, что она скажет:
— А год тебе который?
Она прокашлялась и ответила. За все свои двенадцать лет жизни она ни разу не видала таких глаз. Может, такие глаза встречались в вольных городах и при дворах больших господ, но к нам никогда не приходили люди с такими глазами. Марта не знала, что из человеческого лица может выглядывать душа такой ловкости и силы. Когда-нибудь она будет рассказывать мужу, а потом и недоверчивым внукам своим, считающим Тилля Уленшпигеля героем старых легенд, что видала его своими глазами.
Вот уже и проехала телега, его взгляд скользнул куда-то дальше, еще к кому-то из собравшихся на обочине. «Тилль приехал!» — снова закричали на улице, и «это Тилль!» из окон, и «глядите, сам Тилль!» с церковной площади, на которую выкатилась телега. Он прищелкнул кнутом и встал во весь рост.
И сразу же телега стала сценой. Молодая и старуха сложили палатку; молодая собрала волосы в пучок, надела венчик, накинула на плечи кусок пурпурной ткани, а старая встала перед телегой и громко, нараспев, затянула рассказ. Говор у нее был южный, как в больших баварских городах, и разобрать его было нелегко, но все же мы поняли, что речь о женщине и мужчине, которые любят друг друга, да никак не могут сойтись, потому что между ними большая вода. Тилль Уленшпигель взял сверток синей ткани, встал на колени и швырнул один конец вперед, так что ткань с шелестом развернулась, он притянул ее к себе и швырнул опять, и снова притянул, и снова швырнул; а женщина по другую сторону полотнища тоже опустилась на колени, и колышущаяся между ними синева и впрямь показалась водой, и волны вздымались так бурно, что никакому кораблю не пройти.
Когда женщина поднялась с колен и уставилась на волны с неподвижным от ужаса лицом, мы вдруг заметили, до чего она была красива. Она стояла, протягивая руки к небу, словно ей не место среди нас, и все мы не могли отвести от нее взгляда. Только краем глаза видели мы, как ее возлюбленный, стремясь к ней, скачет и танцует, и дрыгает ногами, и машет мечом, сражаясь с драконами и врагами, и ведьмами, и злыми королями.
Давно прошел полдень, а представление продолжалось. Мы знали, что у коров болит вымя, но никто из нас не сходил с места. Час за часом продолжала свой напев старуха. Трудно было поверить, чтобы человек мог столько запомнить, и некоторые из нас стали уж подумывать, не сочиняет ли она все это на ходу. Тилль Уленшпигель ни секунды не стоял на месте, и казалось, что его подошвы почти не касаются пола, — где бы на крошечной сцене ни искали его наши взгляды, он всегда был уже не там. А в конце вышла у них путаница: красавица раздобыла снадобье, чтобы прикинуться мертвой и не выходить замуж за своего злого дядьку, но потерялось послание, где она объясняла это любимому, и когда он, истинный ее жених, друг ее душевный, наконец добрался до нее и увидал бездыханное тело, ужас поразил его будто молния. Он застыл на месте. Старуха умолкла. Мы слышали, как воет ветер и как зовут нас коровы. Никто не дышал.
Наконец он достал нож и вонзил его себе в грудь. Это было удивительно, лезвие и правда исчезло в его теле, красный платок выкатился из ворота потоком крови, и он зашелся подле своей любимой предсмертным хрипом, вздрогнул, замер. Умер. Нет, вздрогнул еще, приподнялся на локтях, снова упал без сил. Вздрогнул еще раз и опять замер, теперь навсегда. Мы ждали. И правда, навсегда.
Через несколько мгновений спящая очнулась и увидела перед собой мертвое тело. Сперва застыла, пораженная, потом принялась трясти его за плечи, потом поняла, что случилось, и снова застыла, а потом разрыдалась так, будто никогда и ничему хорошему больше на свете не бывать. Потом она взяла его нож и тоже убила себя, и опять мы подивились хитрому устройству, тому, как глубоко нож исчез в ее груди. Живой теперь оставалась только старуха, она пробубнила еще несколько куплетов, которые мы почти не поняли из-за ее говора. На этом действо закончилось, но многие из нас никак не могли унять слезы, даже когда мертвые давно уже встали и кланялись.