— И тогда мне позволишь?
— Тогда увижу.
— Зачем же ты сказала мне люблю, это обманчивое слово, Юлия?
— Я так люблю.
— Приказываешь — повинуюсь, но что я вытерплю!
— Все покупается страданием. А я разве же страдать не буду?
— Непостижимая!
— Нетерпеливый!
— И когда же должен начаться этот несчастный год?
— Завтра.
— Сжалься! Неужели завтра я должен покинуть тебя и не видеться снова… после сегодняшнего дня, счастливейшего в моей жизни?..
Юлия молчала. Ян охлаждал рукой горячую голову.
Целый долгий вечер прошел в подобных чарующих разговорах, освобожденных от условий, которые прежде их стесняли. Выговорив «люблю», молодые люди стали как брат с сестрою, не имели тайн, не принуждены были прикрывать своих мыслей, или говорить загадками. Юлия с свойственной живостью, которой не одной женщине не простил бы человек, менее влюбленный и мелочный, не скрывала своей привязанности, не страшилась открыть того, что чувствовала, без робости высказывала все, что выливалось из ее сердца.
Ян был в восторге.
А Мария? Она сидела у фортепиано. Изредка глаза ее поднимались на счастливцев и опускались снова. Она слышала все, а больше догадывалась. Сердце ее сжималось, стеснялось дыхание; но при тяжкой боли было какое-то таинственное, непонятное наслаждение в том страдании, о котором никто не знал, никто не догадывался, которое могла излечить только одна смерть.
В пылу разговора Юлия открыла Яну, откуда началось неудовольствие председателя, свой разрыв с ним и утрату надежды на его духовную. Это было поводом, что Дарский в свою очередь открыл Юлии, что они не нуждались в состоянии. Юлия с неудовольствием отошла от него.
— Так ты богат? — спросила она.
— Достаточно для нас обоих.
— Отчего же ты не сказал мне прежде об этом?
— Никто меня не спрашивал. Хочешь испытания — вот первое: я полюбил тебя, когда ты была богата, теперь еще больше люблю, если это возможно.
— О, это не испытание! Ты богат, можешь обойтись и без моего состояния. А я, — прибавила она, — я желала бы, чтобы ты был беден. Часто сильное чувство любви разбивается о жалкие расчеты на хлеб насущный.
— Но это чувство не походит на мое.
— Ты своего еще не знаешь.
— Так молода, а так недоверчива! Хорошо ли это, Юлия?
— Все хорошо, что касается осуществления моего идеала. Мой идеал — счастье наше, но не то минутное счастье, которое пробуждается от сна разочарованием, я не хочу такого.
Ян не отвечал ничего. Девушка была неубедима. Было поздно. Ян уже не мог видеть Старостины и попрощался с девицами. Юлия подала ему руку и отвечала с чувством:
— Итак, прощаемся на целый год испытания. Через год ожидаю тебя, Ян, здесь в нашей тихой Домброве. Застанешь меня той же, какой оставляешь сегодня, всегда тебе верной, навсегда твоею.
Ян не нашел ответа ни в устах, ни в сердце. Этот год пугал его, как неизмеримая вечность. Юлия любила его, удаляла от себя!
Молодой человек уехал.
А когда девушки остались вдвоем, когда болтливое дитя, желая облегчить себя, начало делиться чувствами с подругой, Мария сказала:
— К чему эти испытания, милая Юлия? Сердце должно сказать, любит ли он тебя? Право, ты ставишь целую жизнь свою на карту. Я не имела бы силы; лучше позже несчастье, нежели теперь мучение, принятое так хладнокровно. Жаль мне вас обоих.
Ян, не будучи в состоянии провести этот год вдали от Юлии, остался у отца в Яровине. Ему казалось, что, живя близ ее, он легче перенесет время испытания. Сидел он дома больной, печальный, блуждал в окрестных лесах, но покорный воле Юлии никогда не ходил даже навещать дерновой скамейки под дубами, разве украдкой и то ночью. Не раз он видел издали экипаж, в котором ехала Юлия, не раз мелькало белое ее платье, а подкупленные люди доносили ему с малейшими подробностями все, что делалось в Домброве.
Юлия считала Яна в отсутствии в Литве.
Между тем, скряга и оригинал председатель, перенесший свое владычество в дом подкоморной, не очень был доволен новой своей наследницей, явно которой не жаловал. Разные вымогательства подкоморной о денежных вспоможениях сердили его. Он бранил ее, бил ее лакеев, а больше всего ворчал на Матильду, чувствительность которой была ему не по сердцу. Все в ней ему не нравилось, и будучи уверен, что здесь не откажутся, как в Домброве, от его состояния, он позволял себе все, что приходило в голову. Наконец, удалил из дома одного хорошего молодого человека, искавшего руки Матильды, который ей очень нравился, и удалил только потому, что тот был беден.
Напрасно старались убедить председателя, вымолить согласие; чем более просили, тем упорнее он отказывал, так что, наконец, надо было просить пана Фаддея прекратить посещения. Зато на его место сам председатель отрекомендовал, правда что, кривого на один глаз и оригинально глупого, но богатого пана Сафетича.
Сафетич, ученый глупец, прочел много книг, имел хорошую память, но был самым ограниченным в мире созданием. Не понимал он ни света, ни людей, ни себя; все над ним насмехались, а он все принимал за истинную монету. Направленный на ученый предмет, он сыпал, как из рукава, избитые и исковерканные цитаты, которые вились в его голове, как в темном и сыром чулане. Ухаживая за Матильдой, он рассказывал все, что только читал о любви, чувствуя в этом надобность и тут же откровенно признавался, что многого понять был не в состоянии. Тися боялась его как огня; когда же он начинал душить своей ученостью, подкоморная зевала при одном взгляде на него; только председатель был на стороне Сафетича, но и то потому, что последний был скуп и имел хорошее состояние. Никто не любил его в окрестности оттого, что не было докучливее соседа, скучнейшего гостя, упорнейшего ябедника. Все делал он флегматично, хладнокровно, медленно, регулярно, но с убийственным бесчувствием машины.
Не было возможности затронуть в нем чувства, потому что он не имел его и не понимал в других.
Матильда плакала, подкоморная утешала ее, как могла, председатель настаивал. Сафетич, наконец, цитируя множество прекрасных мест, изъяснился матери о дочери. Подкоморная отослала его к Матильде, дочь к матери. Но когда пришло время дать решительный ответ, и председатель, стуча тростью, домогался его, Матильда заболела не на шутку, бросилась к ногам матери и сказала, что умрет, если ее принудят выйти за Сафетича.
Собиралась гроза. Председатель начинал желтеть и гневаться. Сафетич приводил разные отрывки из старинных романов. Подкоморная приходила в отчаяние, Матильда была неумолима. Молодой и бедный ее претендент письмами поддерживал это упрямство и подливал в огонь масло.
С каждым днем откладывали решительный ответ, и конца не было.
Между тем, председатель, который не выпускал из вида Дом-бровы, собственно из гнева к Старостине и внучке, и следил за всем, что там происходило, узнал достоверно, что Дарский не бывал там уже около года.
— Должно быть, отправили с отказом! — говорил он сам себе и глубоко задумывался.
В одно прекрасное утро эконом из фольварка Битина явился к нему с донесением, что исчезла панна Матильда, украденная Фаддеем.
Председатель приказал запрягать лошадей, бранился, дрался и, не дождавшись экипажа, ушел пешком и, прибыв к подкоморной, которую застал в слезах, начал делать такие варварские упреки, что сердце матери разрывалось на части.
Подкоморная, нежно любя дочь, грустила об ее утрате и при этом расположении, не будучи в состоянии хладнокровно выносить брани председателя, бросила ему в глаза отречение от всех его обещаний.
— Мы ничего не хотим, оставьте нас в покое! — сказала она и расплакалась, почувствовав боль в сердце.
Председатель уехал в жесточайшем гневе, и таким образом закончилась его связь с этим домом. Так рушились надежды на огромное состояние, а пан Фаддей остался при обладании одной Матильдою, которая вдруг выздоровела. Молодые переехали к подкоморной, потому что пан Фаддей имел небольшую деревеньку на аренде, срок которой уже закончился в то время.
Все соседство начинало предчувствовать, что рано или поздно, а председатель снова возвратится в Домброву. Он не знал, что делать с собою, а не имея, где властвовать, готов был заболеть от тоски. Бранясь и урожая, начал уже он брать взаймы хлеб и некоторые другие вещи в Домброве, что было у него знаком особенной милости. Старостина ни в чем не отказывала, а скряга брал, не возвращая, бранился и все ближе кружил возле Домбровы, не смея еще, однако ж, туда заехать. Наконец, очень рано, в праздник св. Анны, в день именин старушки, когда еще не было никого из соседей, показался он в доме Старостины. Его приняли как знакомого, как гостя, как родного. Он был желт менее обыкновенного, казался веселым, подарил старушке коробочку из березовой коры для вязанья, приветствовал по-прежнему Юлию и основался у них снова, как будто никогда ничего и не было между ним и этим домом.