Но вот остановились между Козельском и Чемерем. Как не остановиться?
— Здоровеньки булы, шановный пан Андрей Андреевич!
— Булы, ды и здоровеньки, шановный пан Антон Михайлович!
Самолично из колясок вышли и уселись под большим придорожным дубом. Старинные люльки, в татарских походах осмоленные, достали, приятным дружеским дымком окутались. Видя такое благорасположение полковников, денщики кошмы притащили, ну, и все остальное, что по походному чину на кошму ставится. А сотни казацкие расседлались, тоже дружески смешались и пастись отправились — кто свежую, еще не пожухлую травку щипать, кто ридных хохлушек ощипывать. И день за полдень ложился, и полковники накрепко разлеглись на кошмах. Хоть и ходили по царским дворцам, а любили степное приволье.
— А що я тебе кажу, шановный кум Антон Михайлович… — может через час, а может, и через два вспомнил один, позванивая добытой с сабли серебряной чарой.
— Кажи, кажи, не чурайся.
Но куда было торопиться? Еще добрый час прошел, когда другой звенькнул гравированным на басурманский лад серебряным боком и тоже опамятовался:
— А и тоби що я кажу, шановный кум Андрей Андреевич…
— Кажи, кажи, а як жа.
Солнце уже низенько клонилось, у каждого за пазухой шитого серебром кунтуша[6] было странное до невозможности письмо. Как не поделиться с боевым другом?
— Яще по единой — и я тоби прочитаю, Антон Михайлович…
По единой так по единой.
— Письмо не запечатанное, поскольку я же сам и должен зачитать казачке ридной… Вот, таскаю за собой уже который месяц!
— Читай, читай свою паперу.
Горленко не без важности вскрыл бархатистый, уже помятый конверт, после долгого кряхтенья и поглаживания усов начал наконец читать:
— «Благородный господин Андрей Андреевич, послан от нас в Малороссию за нашими нуждами камердинер наш Игнатий Полтавцев, и ежели он о чем у вас о своих нуждах просить будет, прошу, по вашей к нам благосклонности, в том его не оставить. Особливо касаемо вдовы Натальи Разумовой из Лемешек. В чем на вас и не безнадежна, остаюсь вам благожелательная Елизавет».
Горленко смотрел на своего друга не горлёнком — орлом.
— Каково? Елизавет! А?.. Полтавцев-то, думаешь, о чем хлопотал? Лучше сказать — о ком? — Он загадочно и многозначительно поднял прокуренный палец. — Сдается мне, бувал в твоем полку реестровый казак Розум, да помре от горилки, а за жинку его, Розумиху, спрошают аж из самого Петербурга. И кто? Чи не разумел, кум? Елизавет! Елизаве-ет!.. Чудны твои дела, Господи. Намылят мне потылицу, кум, ведь письмо-то я вдове до сих пор не зачитал..
Горленко говорил, не замечая, что и полковник Танский уже давно покряхтывает и поглаживает усы. Наконец и его прорвало:
— Слухай и ты, кум… Такие дела, щоб нам с тобой не опиться бы, як мий козачене Розум, а?..
— Бог даст, выдюжим, кум. Що у тебя-то?
— А ты ж самое! Налывай!
Налили и выпили, но уже не терпелось. Да и солнце вот-вот в степь бухнется. Не у костра же старыми глазами читать. Полковник Танский достал из-за пазухи схожей бумаги конверт, а из него — очень даже схожее письмо, писанное той же самой рукой, и в свою очередь начал читать:
— «Благородный господин полковник, я уповаю, что вы, г. полковник, по сему письму не оставите иметь великую благосклонность к охранению двора нашего гоф-интенданта Алексея Григорьевича матери его Натальи Демьяновны Разумовой, что в прилучившихся ея нуждах и являемых ей обидах особливейшим охранением изволите; ибо сие зависит в диспозиции вашего благородия, в чем полагаясь на вас, остаюсь вам доброжелательна — Елизавет».
Долгое, глубокое молчание установилось.
— Ведь я, кум, тоже не наведывался еще к Розумихе. Ишь ее — уже Разумова! С чого б таки зварот?
— С того, кум. Сам ведаешь. Сынок-то Алешка, который запропал было, в Петербурге объявился. И где? При цесаревне! Смекаешь?
— Смекать-то смекаю, но знаю и другое: не в чести цесаревна при большом дворе…
— Слух и до меня доходил: нет чести дочери Петра Великого…
— А ведь мы с тобой да с батюшкой-то Петром в Прутский поход добрыми казаками ходили!
— Що б не добрыми! Будь не подобру, не принести бы нам из-за поганого Прута козацких чубов…
Полковники склонили свои головы над турецкими гравированными кубками, но пить не пили. Даже от случайного воспоминания их душила злая недоля. Дело, конечно, царское, но прянули они за мутный, неведомый Прут, истинно не зная броду. Казаку что! Держись левой рукой за стремя — да вслед за бывалым конем, который и низовой Днепр вплавь перемахивал. Хуже царским коляскам — ведь с женой Екатериной вдобавок ко всему на турку пустился, — худо генеральским экипажам да разным грузовым повозкам; сам-то Петр на коне, а семья, а вся женская, совершенно ненужная в походе половина? А громадное казенное имущество? Пушки, порох, ядра? Казна, наконец! Не дело молодых сотников рассуждать — что да почему. Первыми — вплавь и первыми саблей по турку! Можно не оглядываться: сотни не отстанут. Еще не остыли от Полтавской баталии; там и сами сотники были в рядовых. Конь не успевал отрясти мокрую гриву, как кличь сотника: «Са-абли!..» Турку не дали собраться в темную кучу, наперли, навалились на правый берег уже всем войском, да пушки с левобережья знатно метлой мели. Но дальше-то что?..
Уходя вглубь, турки начисто выжигали и без того пожухлую траву, заваливали колодцы. Сколько можно без воды? И бывалый казак неделю не выдержит, а лошадь и того ранее сдохнет. Заводных лошадей уже не оставалось, единые не у всех уцелели, иные казаки пешью тащились. Куда дальше? До Константинополя?! Очнулось и царское ретивое. Турки-то, заманив в безводье, обступили всей рокочущей тучей. Как ни серчал герой Полтавы, а пришлось махнуть поникшей шпагой: наза-ад!.. Вспять… Обратно к поганому Пруту. Но ведь турки?.. Они сплошным мутным потоком окружили громоздкий русский стан и не давали ему повернуть ни вправо, ни влево, к свежей, еще не вытоптанной траве. Гренадеры в каре по бокам; казаки, у кого кони сохранились, в арьергарде. Да из казаков-то искали охотников, не все же помирать хотели. Мертвых не подбирали и не хоронили, да и не до раненых было — их турки добивали. А все ж пробиться в русский стан и с тыла не могли. Казаки отступали, отступали вслед за основной армией — и вдруг с гиком поворачивали коней и сами врубались в гущу янычар. Там-то плечо в плечо и познались сотник Танский да сотник Горленко. Бились каждый на двух саблях, зная, что умный конь сам повернет куда надо, а сабель, выпавших из казацких рук, становилось все больше и больше…
— Не надо вспоминать, кум Андрей…
— Не надо, кум Антон…
Звезды катились с небес по степи, костер благостно пылал; на кошмах — что на царском пиру, когда за Прут обратно перебрались, а им не пилось, не елось.
Тяжел был Прутский поход, а сейчас-то что? Разве Бирон лучше турка? Цесаревна просит помощи и ждет защиты у полковников, на землях которых — оставшиеся от царского батюшки родовые вотчины, но хватит ли ныне сил у состарившихся сотников? Ведь не только же за себя просит — и за своего гоф-интенданта, и за матерь его многодетную. Здесь хоть в четыре сабли рубись — с правого берега на левый не вырубишься…
Ни Горленко, ни Танский себе-то не признавались: неспроста, ой неспроста возили за пазухами осеребренных кунтушей так и не зачитанные адресату письма… Состарились, понапуганы бывшие лихие сотники.
— А все ж потребно, кум.
— Потреба-треба…
— Но мне до Чернигова и дальше, до Петербурга, скакать.
— Мне до Киева, тоже не с руки сворачивать до каких-то Лемешек…
Все же турецкие гравированные кубки снова придали им смелости. Да и выход-то простой оказался. Раз промешкали столь долго, запоздали — послать с пакетами адъютантов, да вся недолга!
— Ай, верно ж, Андрей Андреевич! Дела, мол, задержали…
— Верно, Антон Михайлович! Делишки наши, лихо их бери…
Истинно, одна голова — хорошо, а две, да еще хмельных, — уж лучше не бывает! До злополучных Лемешек и всего-то верст с двадцать, к утру адъютанты и вернутся, но решено было придержать их, пока сами-то разъедутся, — кто в Петербург; кто в Киев, — да и потом пускай вразбежку письмена подают. Не скопом же. Чего доброго, Розумиха и с ума сойти может!
У Натальи Демьяновны Розумихи было шестеро детей: трое сыновей, три дочки, как на заказ. Данила, Алексей и Кирилл. Агафья, Анна и Вера. По Божьему велению сам Розум, сказав в последний раз в шинке свое: «Що за голова, що за розум!» — от беспробудного пьянства помер. Данила отшатнулся в сторону, к соляной артели пристал, лишь изредка подавал вести, без гроша в придачу. Алексея как увел какой-то важный поп — так и пропал тоже. Но оставалось еще четверо на вдовьем плече. Плачь не плачь о «ридном Алешеньке», которого больше всего любила, остальных-то кормить надо? Чем?.. Последних волов продали. Остатний скот извели. Поле не пахано, нива не сеяна. Бурьян выше головы меньшого, Кирюшки. Он бродит там, как в лесу, одно канючит: