Нет нужды спрашивать у журналиста, кто таков этот «неизвестный» человек: штабс-капитан Лютик обо всем догадался.
…Два дня назад неожиданно заехал Лев Павлович Карабаев.
Друзья обнялись, расцеловались, поздравили друг друга с «нарождением новой России» (впервые после революции увиделись), и после десятиминутного Разговора на злободневные политические темы министр Временного правительства неожиданно сказал:
— А я ведь к тебе, Петруша, с просьбой.
И старый друг, Петруша Лютик, конечно же, ответил, что нет такой просьбы, которую он не выполнил бы для Левушки.
— Керенский сказал мне, что к вам в комиссию поступили, в числе прочих, архивы департамента полиции?
Лютик, широко раздвинув руки, показал жестом, как велики все эти архивы.
Лев Павлович вытащил свою записную книжку, нашел в ней нужный листок и, держа его перед глазами, сказал:
— Пожалуйста, голубчик, заметь себе: среди дел от номера 72000 и до конца этой тысячи. И даже верней всего — в первой сотне этой тысячи. Дело Ивана Митрофановича Теплухина. Ну… в общем, человек близкий брату Георгию. Был настоящим революционером. Да и когда?.. В самые суровые годы, брат! И никогда не кичился этим… не в пример теперешним! — раздраженно прохрипел Карабаев.
И лицо вдруг стало тоскующим и сострадательным. Ах, ни у кого не было таких вдумчивых и тоскливых серых глаз, не было такого вздоха усталости и искренности, словно из настежь развернутой груди, как у всем известного думского депутата Льва Карабаева…
— Ай-ай… Его очень преследовала полиция? — сочувственно спросил давний либерал, штабс-капитан Лютик.
— Очень! Она топтала сапогами его душу. Но вот… пришла свобода, а человек опять должен мучиться.
— Почему? — недоумевал уже друг Петруша.
— Потому что у революционеров существует глупый… какой-то глупый арифметический закон для оценки человеческих поступков. Причина поступка не принимается во внимание этими дервишами духа! Понятно тебе?
Лютик выжидающе молчал, не смея утвердиться еще в своей догадке.
Он закурил и пустил очень густое дымное кольцо. Оно поплыло, волнообразно раскачиваясь в воздухе, высоко вверх и потом распалось на несколько маленьких растаявших колечек.
— Мастак! — залюбовался его уменьем Лев Павлович. — Понимаешь, Петруша, вот так и это дело, о котором я тебе говорю. Не дело — а дымное колечко, которое, ей-ей, должна превратиться в ничто! Он был у меня, рассказал всю правду.
— Кто?
— Да сам Теплухин! Стал бы человек приходить ко мне, министру, человеку новой власти, если бы чувствовал, что его совесть действительно не чиста?
«Стал бы!» — захотелось ответить Лютику, но он промолчал.
— Ты вникни в это дело, Петруша. Очень прошу, тебя, вникни! — продолжал Карабаев. — Ты ведь сам знаешь… У каждого в жизни бывают минуты, когда, усталый, надломленный, теряющий надежду, склоняется он под тяжестью своего жизненного креста, а свирепая всегда молва человеческая…
И тут он своим грудным, проникновенным голосом, снискавшим ему немало поклонников на думских хорах, произнес краткую речь о санитарах на поле жизненной борьбы — ту самую речь, которую Петр Михайлович впоследствии повторил от своего имени нетерпеливому журналисту.
Но сдержанный штабс-капитан, несколько чуждый патетики своего старого друга, пропустил в его речи несколько фраз:
— …Этой потребности в сочувствии, — убеждал его Лев Павлович, — соответствует обязанность свято хранить услышанные признания. Горе духовнику, Петруша, выдающему тайну, которая ему доверчиво сообщена. Ему, как говорил в древности Номоканон, надлежит «ископать язык»!.. И потом, знаешь, Петруша, — ох, все правы и все виноваты. На то и страна у нас такая — Россия!.. А к тому же, — Лев Павлович оглянулся по сторонам, проверяя, одни ли они сидят в кабинете, не переступил ли в эту минуту порог кто-либо третий. — К тому же, Петруша, имеет смысл иметь с нами каждого лишнего человека, которого «советчики» спасти и не подумают, а погубить — захотят. И он будет знать, кто его спас.
Лютик невольно улыбнулся в свои нависшие пшеничные усы.
— Я так занят, так занят, родной Петрусь, а приходится вот чем заниматься, — менял искусно Карабаев тему разговора. — В мое министерство поступают отвратительные сведения.
— Да что ты?
— Анархия!.. Началась бесшабашная мужицкая конфискация помещичьих земель. Никакого политического рассудка, никакой политической программы — сплошное беззаконие… Черт знает что! Это гибель для продовольственного дела. Помещик был, и помещик, как хороший хозяин, должен остаться. Яровые посевы неизбежно резко сократятся, — вот увидишь. Они и без того уже сокращаются. Особенно — на юге, особенно — специальные культуры. И в частности — свекла. (Он произносил это слово — «свекла»).
— Брат писал? — осторожно спросил Лютик и пустил последнее колечко дыма.
— Да, брат, — немного смутившись, сознался Лев Павлович. — Но и официальные донесения вполне совпадают! — желчно откашливаясь, изменил он в третий раз тему беседы. — Они все — анархисты. Ты знаешь, они все нас терпеть не могут, — я в этом убежден, Петруша… Все эти мастеровые, матросы, солдатня ненавидят нас и… вызывают в нас взаимное чувство. Мы в правительстве постановили вызвать сюда генерала Корнилова: популярен в армии и может прибрать к рукам! Скажу по секрету: Павел Николаевич предлагает вывести как можно скорей гарнизон на передовыё позиции. Я — целиком за! Целиком! А не то… Ох, боюсь: вызвали мы из волшебной бутылки духов, которые, того и гляди, погубят все наше дело. Боже, если бы чудо! Хороший монарх и хороший парламент, — честное слово, если ты хочешь знать! И потом… появились эти самые… ну, как их… большевики-ленинцы — люди с завязанными глазами, они ничего не хотят видеть, кроме своей фантастической партийной программы. С меньшевиками сговориться в любой час можно, а вот эти!.. Они разрушители, соблазнители… Да, соблазнители!
— Так… сделаешь? — прощаясь, сказал Лев Павлович и сделал жест рукой, как бы желавший смять и уничтожить ненужную бумажку. — Надо, Петруша, спасти человека. Люди в нашей стране не валяются… Революция, революция!.. Как будто какой-нибудь Теплухин, сын моего земского фельдшера какой-то, мог вредить этой самой революции?!. — презрительно спорил он с кем-то чужим ему, невидимым. — Я успокою Теплухина, — правда? Ну, спасибо, Петрусь, спасибо. Конечно, он и догадываться не будет, что я был у тебя… Если хочешь, я, напротив, скажу ему, кто его подлинный благодетель?
— Нет! — твердо и поспешно ответил штабс-капитан Лютик. — Ни в коем случае.
— Как прикажешь. Я тебе позвоню, Петруша. Ладно?
— Звони, дорогой.
Он проводил Карабаева до самого вестибюля, и обоим было приятно видеть, как многочисленные сотрудники и посетители сената, встречавшиеся на пути, с почтительным любопытством провожали глазами всем известного нового министра и, очевидно, — его закадычного друга, потому что тот вел Карабаева под руку.
…Это было два дня назад. А сейчас «Дело № 0072061» на имя Ивана Митрофановича Теплухина, «штучника» под секретной кличкой «Неприветливый», лежало прочитанное Лютиком в его портфеле на служебном столе, вдоль которого, заложив руки в карманы, нервно шагал низкорослый, пучеглазый журналист.
— Фамилия этого человека? — вспомнив о том, что нужно все же спросить о ней, наклонил выжидательно голову Лютик.
— Иван Митрофанович Теплухин.
— Хорошо, прикажу проверить, — пообещал следователь особой правительственной комиссии представителю прессы и распрощался с ним приветливой улыбкой голубых веселых глаз и пожатием далеко вынесенной вперед теплой руки.
Часы показывали ровно пять, когда на письменном служебном столе раздался телефонный звонок и в снятую с рычажка слуховую трубку — знакомый и жданный голос Льва Павловича:
— Петр Михайлович?
— Да, Левушка. Ты очень аккуратен.
— Ах, ты, Петруша? Здравствуй, милый. Звоню из Мариинского, пользуюсь перерывом в заседании… Опять о том деле, помнишь?
— Ну, как же!
— Человек этот сам на себя не стал похож. Он может ехать спокойно? Как?
— Я полагаю.
— То есть?
— Никакого дела у нас нет, — сказал Лютик, а сам зажмурил глаза, как будто кто-нибудь в этот момент мог увидеть, что они лгут.
— Как понимать тебя?
— Буквально, Левушка. Нет — значит нет.
— А где же оно?
— Оно сгорело.
— Ах, так… Спасибо, Петруша. Большое спасибо…
— Чего там «спасибо»? — немного покоробила эта чересчур откровенная благодарность осторожного Петра Михайловича. — Оно сгорело при поджоге здания революционной толпой.
— Вот оно что?! Ну, ведь это в конце концов все равно, — не правда ли?