«Вот это парень!» — подумал Шмидт с восхищением и стал внимательно приглядываться к соседям.
Второй, тщедушный и еще совсем мальчишка, сидел, низко опустив лохматую голову. Он почесал в затылке и сказал, словно оправдываясь:
— Не волнуйся, толстяк, совести у меня нет.
— Так ли? — усомнился старший.
— Да говорю тебе, правда! — закричал молодой. — Я ведь, знаешь, какие дела обделывал! Только этакое…
Толстяк предостерегающе наступил ему на ногу и зашептал:
— Ладно, ладно, я вижу, что ты не трус. Просто тебя немного лихорадит, как примадонну перед премьерой. Ничего, это пройдет.
Хозяин принес пива, и на мокром картонном кружке к внушительному ряду черточек добавил еще две.
«Что за типы? Где-то я их уже видел», — подумал Шмидт и стал припоминать: ночь… машина… сеновал…
— Он пойдет из Гербштедта около одиннадцати, — сказал толстяк.
— А если не пойдет?
— Пойдет. Он каждую субботу возвращается в это время.
— А куда мы его потом денем?
— Оставим на дороге! — Толстяк равнодушно пожал плечами. Голова у него покачивалась из стороны в сторону, так что ему пришлось подпереть ее руками. — Кто-нибудь его найдет. Говорю тебе, как отец, ты можешь гордиться. Такая высокая честь, поверь мне. Личный приказ хозяина: покончить… — Язык у него заплетался. Немного помолчав, он сказал: — Пошли, что ли?
Они встали, подняли воротники, шатаясь, добрели до стойки, расплатились и вышли. Струя холодного воздуха ворвалась в погребок. Дверь захлопнулась.
«„Покончить… покончить…“ — сонно думал Шмидт, разомлевший от тепла и грога. — Покончить… ах, с ним! — сообразил он. — Покончить с ним… — Он покачал головой и прищелкнул языком. — Ну и ну! Так вот оно что! Ну, слава богу, ты здесь ни при чем, Шмидт. — Он лениво вытянул свои длинные ноги. — В двадцать тридцать твоя служба кончается».
В это время Ганс Гофер шагал по пустынной дороге сквозь непроглядную мглу холодной декабрьской ночи. Он возвращался с партийного собрания, и на сердце у него было тепло, как всегда после встречи с товарищами. Он спешил домой, к жене, которая ждала его, сидя у окна. В их маленькой комнатушке сейчас уютно потрескивала печка и слышалось ровное дыхание спящих детей.
Быстрые шаги Ганса гулко стучали по дороге, промерзшая земля ждала первого снега. Внезапно из кювета бесшумно вынырнули две тени. Сильные руки повалили Ганса на землю. Неравная борьба была короткой. Громкий, предсмертный крик проре́зал воздух.
Когда фашистские убийцы вонзили ему нож в спину, по всему полю, до самых вершин мрачных терриконов, разнесся страшный, последний крик Ганса Гофера. Этот крик на веки веков будет звучать проклятием владельцам поместий и медных рудников.
В первые дни трагического тысяча девятьсот тридцать третьего года фашизм при поддержке магнатов Мансфельда и Рура, помещиков Гольштейна и Мекленбурга пришел к власти.
Наступил февраль.
В понедельник утром Отто Брозовский, как обычно, вычистил крольчатник и налил кроликам свежей воды. Дверь сарая скрипнула. На пороге стоял Петер, бледный, осунувшийся. В его серых глазах застыл страх.
— Дядя Брозовский, это правда? Андреас был с дедушкой в Эйслебене… Они сломали Андреасу руку…
Брозовский кивнул, захлопнул дверцу крольчатника и мягко сказал:
— Это правда, мой мальчик.
Петер опустил голову.
То, что рассказал Андреас, казалось ему страшным сном.
В спортивном зале в Эйслебене играли дети рабочих. Звенит смех, ни на минуту не смолкает веселый гам. И вдруг весь этот радостный шум перекрывает какой-то резкий незнакомый звук. Пуля пробила стекло. Вокруг маленького черного отверстия паутиной расходятся трещины. Дети кричат от ужаса. Второй выстрел. Дверь распахивается. С револьвером в руках штурмовики врываются в зал. Рабочие пытаются защитить забившихся в угол детей, но фашисты сбивают их с ног.
— Они убили троих рабочих, — шепотом рассказывал Андреас своему другу.
Петер в ужасе прибежал к Брозовскому.
— Это правда, Петер, — говорит Брозовский, и голос его, как всегда, спокоен, но в нем звучит такая гневная печаль, какой мальчик еще никогда не слышал. И, как прежде, много лет назад, Брозовский обнимает Петера за плечи: — Пойдем, мой мальчик, погуляем немного.
Они пересекли Гербштедт и вышли на проселочную дорогу. Свинцово-серое небо низко нависло над Мансфельдом, словно и природа понимала, что на земле наступила долгая, беспросветная ночь.
Из глубин памяти вставали перед Отто Брозовским прошедшие годы.
День за днем темные рудники. Но и среди этого мрака коммунисты зажгли свет в сердцах рабочих. Этот свет видели многие и многие горняки, и они вступали в борьбу за свободное, счастливое будущее человечества. Сколько было радостей, сколько трудов!
Отто хорошо знал только Мансфельд, его рудники и заводы. Но он знал и другое: в Руре, в Саксонии, в Баварии таких, как он, Август, Геллер, как Вальтер Гирт, неисчислимое множество. И все они сливаются в нерушимое боевое единство, в Коммунистическую партию Германии.
И все это вдруг должно исчезнуть?
Под свинцово-серым покрывалом неба мягко плыли темные облака, они плыли так низко, что, казалось, задевали за высокие терриконы. Холодный воздух беспрестанно дрожал от гула тросов рудничных подъемников. Там, внизу, на глубине восемьсот метров под землей, забойщики вонзают в породу отбойные молотки, навальщики наполняют вагонетки. Все это сильные, молчаливые люди. И в их сердцах продолжает гореть свет. Отто Брозовский глубоко вздохнул. Пусть беснуются коричневые убийцы! Мы, партия, подобны могучему дереву, и наши корни глубоко уходят в народ. Ибо мир и свобода написаны на наших красных знаменах.
— Мы победим, Петер. Они никогда не сломят нас, — твердо сказал Брозовский. — Но теперь настало трудное время. Кто знает, что нам еще суждено пережить? Для того, чтобы быть настоящим коммунистом, нужно иметь много мужества. Если бы твой отец был жив, он бы не пал духом. А ты? — Он крепко сжал Петеру руку: ему хотелось, чтобы мальчик понял, как он его любит.
— Я тоже, — не задумываясь, ответил Петер.
Они молча продолжали идти рядом. Один — несгибаемый, стойкий, уже закаленный в борьбе боец. Другой — совсем еще мальчик, сын горняка, погибшего на шахте.
Небо, из свинцово-серого ставшее черным, опускалось все ниже на суровые уступчатые терриконы Мансфельда.
Петеру все вокруг казалось чужим и зловещим. Он озяб. Чтобы прервать молчание, он спросил по-мальчишески звонко:
— Дядя Брозовский, а фашизм еще долго продержится?
Но не получил ответа.
В этот мартовский вечер 1933 года стемнело раньше обычного. Неясные контуры терриконов слились с затянувшими небо снежными облаками. Во дворе рудника «Вицтум» зажглись огни.
Сумерки спустились на улицы и переулки Гербштедта, нависли над крышами домов и прокрались в спальню Брозовских. Минна Брозовская, лежа в постели под толстой пуховой периной, кряхтя растирала замерзшие ноги.
Она только что вернулась из хлева, где кормила скотину; правда, Отто запретил ей это. Каждый день, уходя, он говорил: «Ты больна, тебе надо лежать, я все сделаю сам, когда вернусь». Но ведь у него и без того хватало забот. И стоило ему уйти, как она накидывала платок, брала палку и, ковыляя, совершала свой ежедневный обход: от ослика Луше к козе, от козы к поросенку, от поросенка к кроликам и курам.
Отто возвращался домой поздно. Он никогда не рассказывал, где был, и она никогда его ни о чем не спрашивала.
С тех пор как к власти пришел фашизм, жизнь ее переменилась. На душе и без того было тяжело, а тут еще у Отто появились секреты. «Иначе нельзя, — оправдывался он. — Ведь и у стен есть уши».
И она смирилась.
Лежа в постели, Брозовская смотрела, как в наползающих сумерках словно растворяются предметы: спинка кровати, сундук, шкаф, теряя очертания, расплывались во мгле. Матушка Брозовская задремала.
Вдруг она вздрогнула. Ей послышалось, будто внизу кто-то тихонько постучал. Она прислушалась. Все было тихо. Но опять… Кто это может быть? Раньше она не пугалась, когда к ним стучали.
Заскрипели половицы, кто-то быстрыми, легкими шагами поднимался по лестнице. Брозовская затаила дыхание. Снова тишина, потом осторожный стук в дверь.
— Войдите! — крикнула она.
Дверь, скрипнув, приоткрылась.
Черная щель становилась все шире, но никто не появлялся. Матушке Брозовской стало страшно. Ей показалось, что она слышит чье-то дыхание.
— Кто там? — спросила она шепотом.
— Это я, тетя Брозовская, — раздалось еле слышно.
— Ты, Петер?
Из-за высокой спинки кровати вынырнул Петер. В полутемной комнате круглое личико мальчика казалось совсем белым. В волосах у него еще сверкали тающие снежинки.