Барыни, военные, дети, мужики, старики и молодые — все лежали ниц перед этим серебряным гробом, все со страхом подходили к нему и лобызали, крестясь и вздыхая. «Митрофаний-угодник!» — что-то сказало внутри меня, и я неподвижно остановился у ступени гроба, не смея подойти к нему. Со стены глядел на меня прямо и строго старец в чёрной шапочке и епитрахили. «Митрофаний-угодник!» — шептал я, и долго не мог отвести глаза от этого старца, на меня смотревшего, от этого таинственного и священного гроба, где лежал, невидимый нашим глазам, но всё-таки чувствуемый божий угодник…
— Положите земной поклон и приложитесь к мощам! — сказал надо мною тихий и строгий голос.
Колени мои подогнулись, и я, ничего не видя, пошёл на ступени. Мне почудилось, что из-под митры святой взглянул на меня, когда я, растерянный и смущённый, тянулся губами до тёмной перчатки, выставленной из-под парчи.
Спотыкаясь, сошёл я вниз, мимо седого монаха. Вдруг меня крепко схватила чья-то рука.
— Грегуар, Грегуар, где ты? Поди скорее сюда! — услышал я встревоженный голос маменьки. — Господи, где ты пропадал? Мы все с ума было сошли.
— Дайте мне воды!
Ноги мои подкосились, в глазах стало зелено, как будто меня погружали в реку; в уши колотило молотком, сердце разом вздрогнуло и замерло… Лица сестёр, маменьки, Карпа Петровича мелькнули, как в тумане, и всё вдруг исчезло, всё помертвело…
Я упал в обморок.
Под смоковницей своею и под виноградом своим
Пусть меня не бичуют прогрессисты и гуманисты! Мне вдруг стало жалко нашего старого крепостного быта; его тихие и простые прелести не воскреснут для меня. Они воскреснут, может быть, даже наверное воскреснут в лучшей, благороднейшей форме, когда сын моего белокурого малютки дождётся своего первого внука. Но что мне? Разве моя кровь будет течь в тех счастливых молодых жилах? Разве моё сердце будет радоваться тогдашнею радостью? Поэтому пусть простит меня добрый читатель, и признает за мною некоторое законное право помечтать с сожалением об утраченном, о жизни, которая живётся один раз. Я невиновен, что эта жизнь была жизнь с крепостным правом и что её радости были, строго говоря, радости крепостников.
Что делать? У меня не было и, конечно, не будет другой жизни.
Вы, седые слуги, верные, как псы; вы, морщинистые няньки, благоговейно привязанные к целым барским поколениям, сменяющим одно другое, до самого дня своей поздней кончины берегущие своих барчуков, как весталки священный огонь, из рода в род, по заповедям старины, — где вы? Когда вы опять народитесь?
Я не знаю — хорошо ли было вам, хорошо ли, что было на свете так, как было, — но я знаю только, что тогда на поле нашей общей жизни росла иногда прочная любовь и прочная дружба. Я знаю, что мы были связаны с вами какою-то родною, неразрушимою связью, и что связь эта радовала и облегчала не одних нас, но часто и вас, и далеко не одного из нас! Я не хочу роптать против нынешнего разлада, холода и неустойчивости всякого рода отношений. Но я осмеливаюсь признаться, что не люблю их, что не желаю их, что даже бежал бы от них, если бы видел вблизи себя уголок, ещё не отданный под их господство.
Я вполне сознаю всю пользу раскапыванья мусора, пиленья досок, творенья извёстки, воздвиганья лесов и прочего хаоса, неизбежного при самых грандиозных постройках. Но, опять смею сознаться, я всё-таки терпеть не могу этой известковой пыли, этих брёвен, наваленных друг на друга, этих камней, вывороченных из земли. И если могу, я никогда не хожу любоваться на них; и если мне хочется, я никогда не отказываю себе в удовольствии вспомнить, как не месте этой грандиозной, смело задуманной закладки мирно стоял прежде уютный беленький домик в пять окошек, в котором иногда проводились милые и беззаботные дни.
Я не говорю с всеобщеисторической точки зрения, но с точки зрения моей собственной истории, моего невозвратимого детства.
Какая-то гранитная прочность и незыблемость представлялась тогда во всём. Словно мир психический двигался тогда в таких же глубоко наезженных колеях, вращался по таким же механически неизменным орбитам, по которым от века текут светила небесные. Барин был барином, хам — хамом, и всех удовлетворяла эта ясность отношений, и ни в среде баринов, ни в среде хамов не являлось таких лжеимённых мудрствователей, которым бы казались не по плечу и не по вкусу такие стойкие определения. «Вы наши отцы, мы ваши дети», — говорит мне тоном глубочайшего убеждения милая старушка Наталья, сморщенная, как винная ягода, в то время, как её костлявые восьмидесятилетние руки застёгивают мои куцые штанишки. И я верил ей, и она была довольна своею верою. И я не видел поэтому ничего странного в том, что встречавшиеся на возах лысые старики, черноволосые бородачи, пожилые деревенские хозяйки, рассеменившиеся уже на несколько дворов, торопливо снимали шапки и низко кланялись с своих высоких возов мне, ихнему барчуку, хотя мне было тогда всего восемь лет, и хотя я бежал тогда через рвы и конопляники в изорванной рубашонке, спасаясь от преследования другого барчука, спешившего за мною в ещё более изорванной рубашонке, и ещё более краткими путями…
Я знал, что эти старики, бородачи и бабы придут к нам в хоромы в светлое Христово воскресенье христосоваться, что все мы высыпем тогда к ним в девичью и будем принимать от них красные, совсем ещё холодные яйца, подставляя под их мокрые бороды сначала ручки свои, потом и свои губы. Он них несёт овином, полушубками и водкой, но мы всё-таки храбро целуемся со всеми с ними, и тот из них будет жестоко оскорблён, кого случайно минёт хотя бы один из нас. И вы думаете, что они целовали наши руки с сардоническими улыбками и скептическими размышлениями про себя? Я не разделяю ваших подозрений, читатель, и, право, имею на то основание. Я сам слышал, как лакей Андрюшка хвастался на передней своею расторопностью и проворством по тому случаю, что ему пришлось пробежать с полверсты под страшнейшим дождём и градом, без шапки и шинели, с охапкою зонтиков, калош и плащей для барчуков, застигнутых грозою в купальне. И поверьте, ни один из слушавших его лакеев не задал себе тогда неуместного вопроса — почему опасность простуды более грозила купавшимся барчукам, чем лакею, посланному на их выручку? Ибо в тот же вечер другой наш лакей Пашка, усаживая господ в линейку, по собственному побуждению переносил барышень и барыню через широкую лужу под крыльцом, болтая в ней сапогами, как вёслами…
И ты не думай, читатель, чтобы в своей теперешней жизни не было ничего родственного с этими дикими обычаями прошлого. Поверь, что люди почти одни и те же во все времена.
На что жаловался царь Давид, и что воспевал премудрый Соломон — на то жалуемся и то воспеваем и мы с тобою. Меняется мода, оборот речи, термин, наружный вид — но существенное всегда почти одно и то же. Оттого-то до сих пор мы с тобою наслаждаемся Сакунталой и Илиадой, Нибелунгами и Шекспиром. Коли язык и привычки наших прадедов так мало изменились в течение веков, так неужели более мог измениться сам человек?
Я с радостью нашёл в преданиях об Андрее Первозванном рассказ о старом славянском обычае — париться в бане вениками и пить скверный квас. Лапти и тулупы, лукошки и корыта — как показывает история — были на заре нашего отечества столь же культивируемы, как и теперь; а по уверению Цезаря, француз, скрывавшийся в старину под именем галла, был такой же болтун и хвастунишка, как наши теперешние французы — куафёры и тальёры, величающие себя Бернарами, Огюстами и Арманами.
Это сознание должно, мне кажется, смирять человека и делать его более снисходительным к слабостям протекших лет. Право, с точки зрения искренней правды, мало можно найти разницы между описанным мною христосованьем и теми поздравлениями в Рождество и Новый год, которые так тебе знакомы, мой пурист-читатель. Когда ты, имея назади английский пробор, а на плечах изящный фрак, грациозно сгибаешься перед начальником твоего отделения, или твоего департамента, помышляя о возможности прикоснуться твоею палевою перчаткой к его начальнической руке, и не питая искры претензии на него за неотдачу тебе визита — ужели ты тогда, мой любезнейший, не целуешь ему ручки на твой современный, цивилизованный манер? И неужели ты не переносишь его на собственных твоих плечах через грязную лужу, когда дни и ночи, не разгибая спины, готовишь для него этот умный и обстоятельный доклад, под которым он только живописно расчеркнётся для получения желанной звезды?
Конечно, это зависело и от детства, от весеннего сока жизни, но только я верил тогда во всё, что было, «ничтоже сумняшеся».
***
Иногда кажется, что живёшь на каком-то переломе: выперло бугром, треснуло посередине, и впереди всё повалилось, и назади всё лоском лежит. Ни на ногах держаться нельзя, ни вперёд идти. Уже нечего забегать в общественные сферы, когда самая коренная часть нашей жизни, жизнь будней, семейная, домашняя, ходенем теперь ходит. Быстро, как апрельские облака, текут на смену друг другу фасоны и колеры платьев; не успеешь рассмотреть, какая мебель у тебя в комнате — уже её меняют и заменяют, обдирают и перебивают; священный час обеда потерял свою патриархальную незыблемость и торжественность; священный час «на сон гряденья» никогда никому не известен; ужин преследуется, как беспаспортный бродяга, и завтрака уже не признают люди в том его грандиозном размере, в каком он ещё недавно существовал.