XX. Клевета
Вот почему сегодня, в Натальин день, князь Прозоровский с таким торжеством праздновал именины своей любимицы Натальи: он принимал у себя такого дорогого гостя, которому рад бы был и царь Алексей Михайлович — таким страшным стало на Руси его имя! — и вдруг он — такой покорный, смирный, ласковый, обходительный.
Одно всех удивляло на этом пиру: Разин, который прежде предавался буйному разгулу, которому понятны были только два наслаждения — резня и попойки, — этот Разин теперь почти ничего не пил.
Его угощала из своих рук сама княгиня, мачеха княжны Натальи, взятая мужем обратно из ее деревенской ссылки вместе с сыновьями, когда князя послали на воеводство в Астрахань, — и Разин благодарил любезную хозяйку, но пить — почти не пил.
— Аль в монахи постригся, Степан Тимофеевич? — улыбалась княгиня.
— Точно, матушка княгиня, хочу свой маленький скиток завести, — уклончиво отвечал Разин.
Но это не мешало другим гостям пить и веселиться. Пили здравицы — и каждую такую здравицу сопровождали пушечные выстрелы с крепостных башен, потому что за окном, где происходил пир, стояли махальщики с зажженными факелами, которыми и передавали сигналы на крепостные башни. Пили за здоровье царя, царицы и всей царской семьи. Пили здравицу всему «тихому Дону» и отдельно — «славному сыну его — Степану Тимофеевичу».
С необыкновенным женским чутьем княгиня Прозоровская догадалась, однако, что происходило в душе их дорогого необычайного гостя, с известием о покорности которого уже поскакал гонец от астраханского воеводы в Москву к царю Алексею Михайловичу. Княгиня заговорила с ним о его молоденькой пленнице.
— Она, чаю, бедненькая, скучает теперь там одна на струге, — сказала она.
— Нет, матушка княгиня, она привыкла, — отвечал Разин.
— А все ж, чаю, плачет по отцу, по матери.
— Поплакала малость прежде, а ноне нет.
— Ах, глупая я! — спохватилась княгиня. — И невдомек мне послать ей гостинца.
Разина это, видимо, тронуло. Княгиня же между тем взяла серебряный поднос, наложила на него прекрасных груш, винограду и других, большею частью восточных, сластей: кишмишу, рахат-лукума, изюму, винных ягод и пр.
Тогда Разин подозвал своего персидского толмача, Хабибуллу, который был в числе его послов у шаха, приказал отнести поднос с гостинцем на его струг и вручить от имени княгини Заире Менедовне, как он называл свою пленницу при других.
Черные восточные глазки Хабибуллы почему-то блеснули радостью, когда он принимал поднос из рук княгини.
— Кто идет? — раздался оклик с атаманского струга, когда в темноте на его сходни стала подниматься какая-то темная фигура.
— Это ми, Хабибулла с гастынцам, — отвечал гортанный голос.
— А! это ты, Хабибулка! с каким гостинцем? ко мне?
— Нэт, Иван Петровичам, не тебе, а ханым Заир Менеды.
— Какой гостинец?
— Кишмиш, инджир, рахат-лукум, грушам.
— От кого? от батюшки Степана Тимофеевича?
— И от батушка, и от матушка.
— От какой матушки?
— От самово княгин, от матушка воеводиха.
— А что атаман?
— Атаман скучил, ничаво не едил, ничаво не пил, толка хадыл и молчил.
— А наши ребята пьют здорово?
— Ай-ай как пиют! всо большим кавшам.
Это разговаривали посланный Разиным к Заире с фруктами и другими сластями его толмач, персианин Хабибулла, и есаул Разина, Ивашка Черноярец, остававшийся на атаманском струге в качестве охранителя прекрасной персианки.
— А что ханым скучил адын без батушка? — спросил Хабибулла.
— Вестимо, скучает, — отвечал есаул.
— Тэперь нэ будыт скучил.
И Хабибулла направился к роскошно убранной горенке Заиры, откуда светился огонек.
Заира сидела на богатом персидском ковре с брошенными на него шитыми шелками подушками и играла с маленькой белой собачкой, которую она учила служить на задних лапках.
Робко вошел в уютную светличку Хабибулла и, припав на одно колено, поставил перед Заирой поднос с фруктами.
— А это ты, Хабибулла, — сказала персианка на своем родном языке. — От кого это?
— От княгини, от супруги воеводы, — отвечал Хабибулла тоже по-персидски и приложил руку ко лбу и к сердцу.
Прелестное личико Заиры зарумянилось. Она поправила на шее нитку жемчугов и в смущении спросила:
— А разве княгиня меня знает?
— Вероятно, знает от батюшки Степана Тимофеевича, — был ответ.
— А что батюшка атаман? — спросила девушка.
— Он скучает — ничего не пьет, не ест, как ни увивается около него княгиня.
Это известие, видимо, встревожило девушку. Она как-то вся встрепенулась.
— Скучает, говоришь? — с боязнью спросила она.
— Скучает, ханым.
— Отчего же? не болен ли он? ты не заметил? — продолжала тревожно спрашивать девушка.
— Этого, ханым, не заметил, — уклончиво отвечал персианин, — а замечаю только, что у нас, с приездом в Астрахань, что-то не ладно пошло дело.
— А что? разве воевода сердится?
— Нет, ханым, не воевода, а его жена, — загадочно отвечал Хабибулла.
— Что его жена? она сердится? — живо заговорила девушка.
— Да, и сердится, и льнет к нему, как гурия, — был ответ.
Этот ответ еще более встревожил Заиру.
— А она молоденькая? хороша собой?
— И молоденькая, и красавица.
Розовые щечки Заиры мгновенно покрылись бледностью. Она, как раненый тигренок, вскочила с ковра. Глаза ее горели.
— Говори все, что знаешь! — схватила она за руку Хабибуллу. — Говори! Он знал ее прежде?
— Знал, ханым, — угрюмо отвечал персианин.
— И?.. говори же! говори все! — страстным шепотом настаивала девушка.
— Что мне говорить!.. Известное дело… Они спознались раньше… воевода стар.
Бедная девушка упала на ковер и горько заплакала, уткнув свое личико в подушку.
У Хабибуллы глаза сверкнули плотоядным огнем. Он стал перед девушкой на колени и, нагнувшись к ней, страстно шептал:
— Не плачь, ханым, не печалься, звезда Востока. Я отвезу тебя домой, в Персию, к отцу. У меня уже и буса изготовлена и снаряжена — богатое и прочное судно, которое и доставит нас в Персию. Завтра же ночью мы и бежим отсюда. Завтра атаман назначает пир у себя на струге — зовет к себе в гости и воеводу с женой…
— С женой? — как ужаленная вскочила девушка с подушки.
— Да, с женой, — отвечал соблазнитель. — Так ты сделай вот что, жемчужина Востока: русские любят, чтоб на пиру их угощали жены хозяев. Ты здесь хозяйка — ты и угощай их завтра. Завтра атаман будет пить, потому что если хозяин не пьет, то и гости не будут пить. Атаман должен будет пить — и напьется пьяным. Казаки все перепьются и уснут. Уснет и атаман как убитый. Тогда я тихонько приеду в лодке и возьму тебя на мою бусу. А чтоб за нами не было погони — я и это устроил. Я подкупил одного персианина, моего приятеля, который послезавтра, когда мы уже будем далеко от Астрахани, придет сюда на струг и объявит, что ночью он видел, как с атаманского струга какая-то женщина бросилась в Волгу и утонула, что он кричал, чтоб со струга ей подали помощь, но со струга никто не откликнулся — все спали мертвым сном; что он сам отыскал у берега лодку и бросился искать утопленницу, но так и не нашел — она пошла ко дну. Так бежим, солнце Востока? Все равно, атаман разлюбил тебя, променял на прежнюю возлюбленную.
Девушка опять горько заплакала, уткнувшись личиком в подушку. Хабибулла утешал ее как маленького ребенка — гладил ее головку, говорил нежные слова, тешил ее возвратом на родину.
Неопытная как младенец, она на слово поверила хитрому и своекорыстному обманщику, и ее охватило чувство полной беспомощности. Она очутилась одна вдали от родины. Брата ее, взятого в полон вместе с нею, Разин давно отправил назад к отцу, так как мальчик очень тосковал по родине. Девушка же с детскою верою и с детскою нежностью привязалась к атаману, который был с ней так добр и ласков — добрее и ласковее отца; она скоро полюбила его первым, беззаветным чувством молодости, сосредоточила на нем весь свой мир, — и вдруг! этот ее кумир обманывал ее: он любил другую.
Что же ей остается? бежать от него? Но она не в силах это сделать: она любит его, он для нее все.
Но вдруг в ней зашевелилось сомнение в искренности слов Хабибуллы. А если он обманывает ее для своих целей, чтоб получить богатый выкуп от отца? К ней воротилась надежда, и она со всею страстью южного темперамента бросается на шею Хабибулле.
— Именем Аллаха и его пророка умоляю тебя — скажи: ты пошутил? ты выдумал на атамана? Он не любит этой русской женщины? — порывисто шептала она.
И Хабибулла страстно ласкал ее…
Но если б только он видел, что с самого того момента, как он вошел к Заире, Ивашка Черноярец змеей подполз к освещенному окошечку Заириной каюты и все видел, и все слышал, что там делалось и говорилось, — он окаменел бы от ужаса.