Уговаривая, почти заклиная себя, Николай Иванович понимал, что лукавит. Если и в самом деле дойдет до ссылки, то он воспримет это не менее болезненно, чем вывод из Политбюро или вынужденный уход из «Правды». От себя никуда не деться. Его неуклонно тащило вниз по крутому склону, и боль потерь слилась с маетой ожидания.
За окнами занимался мутный, как молочная сыворотка, рассвет. Десну раздуло. Малейшее касание языком сотрясало ударом тока. Но стало как будто легче.
— Ты ужасно выглядишь! — испугалась Анна Михайловна.— Нужно немедленно вызвать врача.
— Не беспокойся. Лучше я сам схожу,— он принялся торопливо одеваться. Судя по ознобу, поднималась температура. Эмоциональная подавленность сгущала мерзейшее ощущение полного нездоровья. Не терпелось скорее выйти на свежий воздух, окунуться в уличную суматоху, отвлечься, забыть. Идти, впрочем, было всего ничего — через дорогу, мимо Манежа.
Выйдя из ворот, Бухарин переждал, пока проедет троллейбус, и перешел на другую сторону. Возле керамической звездочки с серпом и молотом над подъездом Кремлевской поликлиники еще светился желтый плафон. Едва Николай Иванович потянулся к латунной ручке, как из застекленных дверей с плиссированными занавесочками выскочил Григорий Сокольников. По-прежнему красивый, самоуверенный, в модном, купленном за границей пальто.
— Здравствуй, Николай,— он сдержанно, без улыбки кивнул.— Не самое веселое место для встречи?
— Есть и похуже,— Бухарин хотел ответить шуткой, но неодолимая жажда хоть какой-то разрядки хлынула откровением.— Не пройдет и двух лет, и Коба нас перестреляет.— Вздрогнув от собственных слов, Николай Иванович испуганно обернулся. Его заряженный пророческой энергией голос упал, полублаженный блуждающий взгляд ушел внутрь.— Так-то, Григорий,— он истощенно сник.— Прощай, Григорий.
Породистое матово-смуглое лицо Сокольникова осталось невозмутимым. Неприятная встреча, ненужная. И вообще, к чему этот плач на реках вавилонских? Слишком поздно.
Он открыто выступил против Сталина еще в двадцать пятом году, на четырнадцатом съезде. Бухарчик был среди тех, кто с ревом и топотом забросали его каменьями. А ведь тогда, в самый расцвет нэпа, все могло сложиться совершенно иначе. Рыков — Предсовнаркома, Томский — вожак профсоюзов, Бухарин, помимо остального,— член коллегии ОГПУ. Словом, крепко сидели в седле. К ним и Дзержинский прислушивался. И вообще была совершенно иная обстановка в стране. Но они предпочли поддержать генсека, Чингисхана, как всего три года спустя изволил выразиться Бухарчик. Грош цена запоздалым прозрениям. Ничего, кроме крупных неприятностей, они не приносят. О том разговоре (третьим был Каменев) кто-то донес Сталину. За что ни возьмись, либо предательство, либо гнусный фарс. Текст беседы, разумеется в искаженном виде, был напечатан в Париже, в меньшевистском «Социалистическом вестнике». Кто передал? Какими путями? Сплошной мрак.
Постояв с минуту у закругленного угла поликлиники, выстроенной в подчеркнуто утилитарном конструктивистском стиле, Сокольников медленно натянул кожаные перчатки. Без всякой на то надобности он перешел на другую сторону улицы Коминтерна и зашагал к воротам Кремля. «Не пройдет и двух лет...» — отдавалось в ушах неотвязным рефреном.
— Ты чем-то расстроен, Гаря? — встретила его жена и, не дождавшись ответа, заговорила о собственных неурядицах: кто-то из собратьев-писателей опять лягнул ее на собрании.— Хоть совсем уходи из литературы, не то мещане с партбилетом вгонят в гроб,—ч пожаловалась она.— Абсолютно невозможно работать.
— Ох уж эти телефонные доброжелатели! В их передаче самые невинные слова превращаются чуть ли не в политическое обвинение. Не обращай внимания. Литературные царапины скоро заживут. Вспомни, как ты убивалась, когда узнала о злой шутке Карлуши, а в результате? Пшик! Рассосалось, как детский синяк.
— И ты называешь это шуткой? — вспыхнула Галина Иосифовна.— Подлость — вот единственное слово!
Нет, ничего-то она не забыла. Радек знал, что творил. Придумал-таки, как побольнее ударить: «Хорошая книжка Серебряковой, написанная Сокольниковым».
— Успокойся,— Сокольников подосадовал на свое явно неуместное напоминание. («Для женщин нет мелочей».) — Путь к звездам тернист. Ты же хорошо пишешь. Не по-женски, по-мужски, в хорошем смысле слова,— быстро поправился он.— Сейчас тебе приходится воевать со всякими ермиловыми, а выйдя из Союза писателей, будешь отбивать атаки соседки по лестничной площадке. Изменятся только масштабы. Выбирай, что лучше...
— Ты, как всегда, прав, Гаря. Прости.
— Знаешь, кого я сейчас встретил? — Сокольников не хотел волновать жену, но бухаринское пророчество невольно сорвалось с языка.— Я сразу подумал о предсказании Казота, помнишь? — закончил он, не испытав облегчения.
— Якобинский террор? У нас?
— Разве что в случае войны,— словно бы размышляя вслух, почти вынужденно признал он.— И это будет куда страшнее. Французы гильотинировали тогда что-то около четырнадцати тысяч, а у нас, как ты понимаешь, масштаб иной. Сотни тысяч, миллионы невинных жертв... И, как всегда, это будут лучшие люди. Остается надеяться, что нам удастся избежать войны.
— Какое трудное время, Гаря! Мы и сами себе боимся признаться, что живем под гнетом невыносимых тяжких предчувствий. Таинственные смерти, глухое отчуждение друг от друга... Я говорю не о нас с тобой, но о близких нам людях, товарищах. Все мы словно бежим от мысли о беде, легко обманываем себя, страшимся вглядеться в завтрашний день. Почему так, Гаря? Неужели это все от него? — Галина Иосифовна сознательно не назвала имени. Так уж было у них заведено. Когда она впрямую спрашивала мужа о Сталине, он либо отмалчивался, либо уходил от ответа. «Твое дело — литература,— следовала обычная отповедь.— Политическое ремесло всегда связано с грязью. Оно не для тебя. Трудная это штука, политика. Пиши книги, объективно, правдиво пиши и, главное, не будь бабой».— От него? — повторила с настойчивостью.
— Если так будет продолжаться, он соорудит столбовую дорогу капитализму,— мрачно кивнул Сокольников и тут же внутренне покоробился: «При чем тут капитализм?»
Галя права. Страх заливает немотой горло, подсказывает неверные слова, толкает на ложь. Что говорить о других, если он, член ленинского ЦК, не решается назвать вещи их подлинными именами? Кажется, все видел достаточно ясно, все понимал.
Предложив отменить пайки, закрытые санатории, ателье мод и прочие унизительные подачки, сознавал, что борьба с партийной номенклатурой заранее обречена. Достало, однако, донкихотского безумства нацелить копье на главную опору — генсека?
«Смотри, пожалеешь, Григорий!» — Сталин позвонил ему по вертушке в ночь перед съездом, но он все- таки выступил, не побоялся дать бой. Ни в личных беседах, ни в ЦК, ни в Политбюро — нигде не кривил душой. Протестовал против диких жестокостей коллективизации. Не скрывал своего отношения к полицейскому процессу «Промпартии». «Спрос рождает предложение,— еще при Дзержинском предупреждал.— Чем больше средств получат ваши работники, тем больше будет дутых дел. Такова специфика вашего весьма важного и опасного учреждения».
Что же случилось теперь? С ним, Григорием Сокольниковым, с ними со всеми? И главное, на что надеяться? Финал предрешен всей жизнью. «Бедный Ниночка,— подумал он о Бухарине.— Ему так же трудно и тошно. Все, все одинаково виноваты».
— Да что с тобой, наконец! — чуть ли не с отчаянием воскликнула Галина Иосифовна.— Говорю, говорю, а он молчит!
— Извини, я забыл позвонить Серго,— он потянулся к телефону.— Срочный вопрос.
Вопроса не было, тем более срочного. Всего лишь минутный порыв излить наболевшее.
Договорились на десять вечера. К двенадцати Орджоникидзе возвращался к себе в наркомат.
Верно сказано: в здоровом теле здоровый дух. Десну излечили. Бухарин окреп. Регулярная физзарядка вернула ему ощущение внутреннего благополучия. Мрачные предчувствия, если и не развеялись вовсе, то явно ослабили мертвящую хватку. Словом, ушли с поверхности в те глубинные слои, где отстаивается, густея со временем, общая — и своя для каждого — истина о неизбежном конце всего сущего. И темные вестники, что повергали прежде в уныние, утратили, словно размытые зыбями, четкие очертания. Выявилась возможность альтернативы.