—
Уж нет! Только не в казаки, — с неожиданной неприязнью отозвался Климентий. — Только не в казаки. Ироды они все.
—
Почему вдруг? — удивился Аввакум, хотя и сам не очень-то был расположен к породе этой, состоящей в основном из людей разного рода и племени и ценящих более всего вольность свою и легко меняющих места службы, предпочитая беззаботное существование всем другим земным благам.
—
Нутро у них звериное, точно говорю. Видел раз, как они татарина одного плетками своими лупцевали за то, что им показалось, будто бы он хотел коня у них свести. Не знаю, остался ли тот живым — уж больно шибко они его изувечили. Звери, не люди. С ними только свяжись — и отца родного не пощадят.
—
Служба у них такая, — ответил Аввакум, хотя понимал, не в службе дело, а в человеке, но сказал это так, для поддержки разговора. — А среди вас, приставов, неужто не встречается людей таких?
—
За всех сказать не могу, но кого знаю, отвечу, нет среди них зверья этакого, как казаки. А уж с кем только дело иметь ни приходится, тебе ли, батюшка, не знать. Благородные редко встречаются, все более отрепье разное из подлого рода.
—
И часто ли, как ты говоришь, благородные встречаются?
—
Я же говорю, реденько. С ними и дело иметь приятно. Только они с нашим братом свысока держатся, происхождение не позволяет, — повернувшись к седоку, криво усмехнулся Климентий. — Но
и
я им тем же плачу. Коль интересуешься, то скажу. Ты ведь в начале пути тоже себя иначе вел. Важничал все, норов показывал. А мне что до твоего норова? Мне с тобой под венец не идти, — хихикнул он, показывая щербатые зубы, покрытые нездоровым налетом. — А потом вот помягчал, будто подменили тебя. Значит, понял что к чему: как ты ко мне, так и я тебе тем же отвечу.
—
А кто тебе запомнился из тех, что увозил с Москвы или откуда там? — незаметно перевел Аввакум разговор от обсуждения своих взаимоотношений с приставом, которого он за ровню себе никогда не считал и вряд ли когда снизойдет до этого. И дело вовсе не в нарушении заповеди Христовой, призвавшей возлюбить ближнего. Любовь к ближнему Аввакум понимал как отсутствие дурных помыслов к ближнему, что уже должно восприниматься как благо великое.
—
Да разные случаи бывали, — в задумчивости ответил тот, — и случаться всякому приходилось. Всего и не упомнишь, — но потому, как он говорил, можно было легко догадаться, ему не терпится рассказать о службе своей, которую он ставил превыше всего прочего, причисляя себя не в последней строке к власти на земле наивысшей. Именно он подводил обычно итог в судьбах многих страдальцев, доставляя их или на суд, или в дальнее поселение, откуда далеко не все возвращались к былой жизни.
—
Бывает, и секретные дела выполнять приходится.
—
Да что ты говоришь?! — заинтересованно отозвался Аввакум. — Какие же такие секретные дела тебе поручали? Рассказал бы хоть, а то меня что-то в дрему тянет, сил нет бороться с ней.
—
А ты молитвы-то читай, читай, вот дрема и пройдет. Не положено о тех секретных делах всякому говорить, а то оно против меня все и обернется.
—
Намекни хотя бы, что за дела такие, когда еще выдастся с таким человеком беседу вести, — сознательно подольстил Климентию Аввакум. И тот, несколько раз хмыкнув, не выдержал.
—
В самом деле, — осторожно начал он, — почему бы не рассказать. Ты, батюшка, как мне думается, надолго в Сибири задержишься, а, скорее всего, навсегда тут и останешься. Так что особой угрозы в том для меня нет — если и расскажешь кому, то таким же убогим, которые больше своей участью озабочены, им уже не до дел государственных. А для тебя опять же наука, что не только с простым человеком, как мы с тобой, статься может, но и тех, что познатнее нас будут, жизнь мигом в бараний рог скрутит, и никакая жалость тебе не поможет.
Аввакум хотел было возразить, что долго он в Сибири не задержится, придет время, и он вернется обратно в столицу и услышит о нем вся земля Русская, заговорят в самых отдаленных российских уголках. Но, чуть подумав, решил не спорить с Климентием, который вряд ли поверит его словам, да и так ли это важно…
А тот уже принялся излагать историю, которую, видать, рассказывал впервой, тая до того от посторонних ушей, поскольку каждое слово выговаривал с расстановкой, обдумывая, а в наиболее трудных местах своего рассказа останавливался, собираясь с мыслями, и лишь потом продолжал:
—
Лет этак пять назад, точно не скажу, вышел случай такой, который умирать буду, а вспомню. Пришлось мне вести инокиню молодую в позолоченной карете в один дальний монастырь, название которого тебе все одно не скажу, сколько ни проси. — Климентий опять чуть повернулся к Аввакуму, успевая при этом следить и за дорогой, и ловя взгляд его, временами отворачиваясь, делая паузы.
—
Как ее звали-величали, не знаю, да и знать нам о том не положено. Я тогда хоть и молод был, едва третий десяток лет пошел, но уже в службе при патриаршем дворе состоял и быстро научился, чего мне знать должно, а чего и совсем не положено. И меня за то из прочих выделяли, поручали порой такие дела, которые не всякий бывалый выполнит. Вот, значит, повез я ту боярыню, а в сопровождение мне выделили шесть человек стрельцов и все при ружьях…
—
Откуда знаешь, что она боярыня была? — быстро переспросил его Аввакум, пытаясь узнать, правду ли тот говорит.
—
Да как тебе сказать, может, и не боярыня вовсе, но вид у нее больно гордый был и вся из себя этакая, что иначе как боярыней не назовешь, — легко развеял сомнения Аввакума возница. — Едем себе. При ней прислужница в карете сидит…
—
Тоже молодая? — с усмешкой спросил Аввакум, которому просто нравилось слегка задирать Клементия.
—
Вот и нет. В годах тетка была. Строгая. На меня, так словно на пустое место, глядела, не замечала вовсе. Приехали на первую ночевку. Боярыню повели в отдельные покои специально, видать, для нее приготовленные. А я на улочку вышел и, скажу тебе, словно чуял чего, правильно поступил. Двор большой, богатый, строений разных и служб много, я вглубь прошел, сел на бревнышко, сижу себе поглядываю по сторонам. Тогда уже взял за правило все вокруг видеть и подмечать, авось да пригодится где. Так оно и вышло. Глядь, а на крыльцо людской половины боярыня моя вышла! Одна! Никогошеньки при ней нет: ни стрельцов, ни прислужницы. И одета по-дорожному, как приехали, так одежду с себя и не сняла и до самых глаз в платочек закутанная, а в руках какую-то котомку держит. Стоит, значит, по сторонам поглядывает, а меня и не замечает. Кто я для нее? Мужик простой. Только через меня как раз все против нее и обернулось.
—
Это как же? — заинтересованно спросил его Аввакум, хотя и начал уже догадываться, что должно было произойти.
—
А ты слушай, — сердито ответил Климентий, недовольный тем, что его перебили. — Коль начал говорить, то все обскажу как есть. Вот смотрю я из своего уголка за ней и думаю, ага, смекаю себе, видать, она сбежать решилась, пока недалече от Москвы отъехали. На чем же она ехать-то собралась?
А тут к двору постоялому богатющая карета подкатила. И выскакивает из нее молодец нарядный с усами завитыми, но без бороды. Как есть из польских панов будет, что когда-то на Москву ходили. Он, как боярыню увидел, сразу к ней — и залопотал что-то, кинулся ручки целовать. И она с ним ласково так разговаривает. Я стою жду, что дальше будет. А они меж тем бочком, бочком и к карете придвигаются. Молодец дверцу ей открыл, подсаживает. «Ну, — думаю, — сейчас в карету сядут и ускачут. А меня потом запорют, что видел и смолчал». Воздуху побольше набрал да как заору: «Караул!!! Грабят!!!» — И еще чего-то там орал, уже не помню. Так мне жутко стало, когда представил себе палача с кнутом и как он им по моей спине гулять будет. Мигом стрельцы на крыльцо выскочили, кинулись иные к карете, иные к лошадям и остановили их, когда те уже совсем было чуть не ускакали. Такое вот дело тогда вышло.