—
И что же потом было? — поинтересовался Аввакум, которому стало занятно, что это за боярыня была такая, которую неизвестно за какие провинности везли в монастырь, судя по всему, по распоряжению самого патриарха или близких ему людей.
—
А что было? — хмыкнул удовлетворенно Климентий. — Боярыню в монастырь доставили, как положено. Молодца в приказ отдали. Что там дальше стало, то мне не ведомо.
—
Тебя-то отблагодарили за тот случай? — криво усмехнулся Аввакум. — Небось хороший куш получил за храбрость свою.
—
Хороший или плохой, то тебе знать ни к чему. Знамо дело, наградой не обошли и еще больше доверять стали. Вот и тебя, человека на Москве известного, мне вести доверили, а не кому другому. И заплатят за эту поездку ладно. За тех, кого в Сибирь везешь, завсегда больше плата идет, чем за другие поездки.
Но Аввакума мало интересовало, сколько получит за него патриарший пристав. Гораздо интереснее было узнать, за что молодую девушку отправили в монастырь и какова ее дальнейшая судьба. Поэтому он постарался выведать у Климентия хоть какие-то детали о том случае.
—
Неужели ты до сих пор не знаешь за что ту боярыню, как ты ее называешь, в монастырь направили?
—
Как не знать, то мне доподлинно известно. Стрельцы проговорились как-то, а потом и в Москве, когда возвернулся, узнал все, — неожиданно легко разоткровенничался тот. — За нестойкость в вере постригли ее и в монастырь на вечное жительство отправили. Захотела она католическую веру принять, чтоб с женихом своим, который точно поляком оказался, под венец пойти и жить по ихней вере. Родители отговорить пытались, а она ни в какую. Тогда и постригли. Так-то вот… — закончил он свой нехитрый рассказ.
«Кого-то за нестойкость в вере ссылают, а меня вот как раз наоборот — за стойкость к вере отцов и дедов в Сибирь направили», — грустно подумал Аввакум, но вслух ничего не сказал, а принялся смотреть вдаль, где далеко впереди маячил верховой казак, давно их перегнавший и отмахивающий легкой рысью версту за верстой.
Изредка они проезжали мимо стоящих на речном берегу каких-то строений, больше похожих на землянки рыбаков, которые Аввакуму приходилось видеть на волжских берегах, куда добытчики наведывались в летнее время во время ловли рыбы. Зимой они пустовали, но эти, сибирские, похоже, были вполне обитаемы, поскольку из крыш там и сям поднимались клубы дыма, а возле них мелькали время от времени приземистые силуэты людей. Климентий на его недоуменный вопрос коротко бросил:
—
Юрты татарские…
—
И как они в них живут? — недоверчиво спросил протопоп, не веря, что в этих ветхих строениях можно спастись от холода.
—
Так и живут, — пожал плечами возница. — Насмотришься еще и не такого. Ближе к Тобольску остяцкие чумы увидишь. Живут, и ничего им не делается.
—
А крещены ли они, или все, как один, идолопоклонники?
—
По-разному. Мне то неведомо. Говорят, что и крещеные встречаются. Видел в городе, как они в храм ходят. Но немногие. Ты об этом лучше у местных кого поинтересуйся, они и обскажут.
Аввакум внимательно вглядывался в синеватую кромку леса, медленно проплывавшую слева от них, и таким необозримым, неизмеримо огромным казались ему сибирские просторы, что сердце заходилось от величины их. А еще тяжелей давила на душу неизвестность, в которую он погружался все глубже и глубже с каждой верстой, отделявшей его от некогда родной и уютной Москвы, оставшейся ныне в ином, не доступном ему, мире.
Ехали без остановок весь день. Ближе к вечеру мороз стал более ощутим и изрядно донимал, пробираясь и в теплые сапоги и козловые рукавицы. Аввакум несколько раз хлопнул в ладоши, пытаясь разогнать стылую кровь, но не помогло. Тогда он стянул с рук рукавицы и принялся жарко дышать на ладони, поднеся их вплотную ко рту. Пальцы чуть согрелись, и он тут же засунул руки за пазуху, чтоб не дать им остыть в промерзших рукавицах.
«Как же тут люди живут в такую стужу? — опять подумалось ему. — Страшно и на улицу выйти. Но ведь живут же…»
А мороз донимал все больше. И если руки удалось слегка отогреть, то ноги онемели до такой степени, что пальцев на них он совсем не чувствовал. Глянул на Климентия, которого мороз, казалось бы, совсем не брал, и тот, стоя на коленях, уверенно правил лошадьми. Но, чуть принюхавшись, Аввакум уловил исходящий от него крепкий сивушный запах и догадался, что тот незаметно успел хлебнуть винца, чем и объяснялась его стойкость к морозу.
Впереди них ехал верхом казак, имя которого почему-то не держалось в памяти Аввакума, хотя и переспрашивал того несколько раз, но мозг его отторгал казачье прозвание, и он про себя называл его просто — «казак», вкладывая в это слово извечное призрение русского крестьянства к вольным станичникам. Спина всадника сплошь покрылась инеем, словно кто вывалял его в ближайшем сугробе, прежде чем посадить на лошадь. В легкой изморози была и сама лошадь, испускавшая с каждым шагом из ноздрей клубы пара, который, чуть отлетев, оседал на лошадиной гриве, боках, застывал сосульками на удилах. Казак, видимо, дремал, а то и спал на ходу, поскольку широко раскачивался в такт лошадиному шагу и все ниже клонился к луке седла, норовя удариться об нее головой. Но в нужный момент, когда казалось — еще чуть, и всадник рухнет на землю, он вдруг выпрямлялся, встряхивал головой, оглядывался назад, стрельнув зрачками через щель башлыка, успокаивался, что все на месте и он едет правильно, и снова погружался в дрему, начиная клониться к седлу, одолеваемый зимней стужей и дорожной усталостью.
Чтоб хоть как-то согреться, Аввакум на ходу выпрыгнул из саней и сделал по снегу несколько неуверенных шагов. Климентий с обычной подозрительностью оглянулся в его сторону, что-то проворчал себе под нос, поминая недобрым словом непоседливого спутника, и назло ему подстегнул лошадей, чтоб тому тяжелее было нагонять сани. Пробежав несколько шагов, Аввакум уже не рад был, что решился на это, поскольку одеревеневшие ноги отозвались тысячами игл, которые, словно назойливые насекомые, впились в тело и не давали сделать и шага, парализуя конечности. Аввакум от боли прикусил нижнюю губу, пытаясь сдержать крик, и перешел с бега на шаг, ожидания, когда тело вновь станет послушным, обретя былую форму.
Где-то рядом звонко треснуло разломленное морозной стужей воглое дерево, играючи разорванное морозом напополам. Но этот звук лишь подхлестнул его, боль ушла куда-то, и, вдыхая полной грудью стылый воздух, он вскоре перешел на бег и, сделав рывок, вскоре нагнал сани и тяжело плюхнулся в них, блаженно завалился на спину и уставился в начинающее темнеть безоблачное небо.
— Ого! — услышал он над собой голос Климентия. — Нос-то побелел совсем! И щеки белехоньки. Отморозил на бегу, оттирай скорее снегом, а то потом хуже будет, коль так оставить.
Аввакум торопливо скинул рукавицу и провел пальцами по лицу, убедившись, что возница не шутит, поскольку ни щеки, ни нос не ощущали прикосновения, а сделались твердыми.
«Вот и погрелся, неладная погнала, — обругал он себя, — и так нехорошо и этак плохо! Надо было топленым жиром лицо натереть, как здесь, в Сибири, местные жители делают… Впредь наука мне будет».
Он знал этот старый способ предохранения лица от холода, но во время поста решил не прибегать к помощи жира, надеясь, что обойдется и без него. Сейчас же он захватил рукой горсть снега и принялся растирать нос и щеки, которые тут же дали о себе знать неприятным пощипыванием, а через какое-то время сделались невыносимо горячими и влажными от растаявшего снега. Настроение его окончательно испортилось, стало вновь одиноко и тоскливо. Он привычно нащупал четки, и лишь прочтя положенный круг дневных молитв, почувствовал в душе некую успокоенность и прилив сил. Сказалась и кратковременная пробежка, после которой он согрелся и уже не так ощущал злобное пощипывание морозного воздуха.