— НА тебе, красавчик! Держи, на память от Жака.
А что бы сказал на его месте ты, парень, ты, брат Аймер, так привыкший к своему красивому лицу, то и дело отражающемуся в воде, в донце миски, в улыбках и глазах других людей? Что бы ты сказал миру и людям, если бы на месте лица у тебя осталась страшенная рожа, кошачья морда, хуже чем у прокаженного, — если бы ты, с трудом оправившись от ран, обнаружил, что отныне можешь улыбаться людям только из-под низко надвинутого капюшона — если вообще можешь? Много бы проповедей о человеколюбии, о любви Божией сказал бы ты тогда благодарной аудитории? Да что вообще может сказать о любви и жертве человек, самой большой бедой которого за без малого три десятка лет был годовой запрет тешить свое самолюбие публичной проповедью… Или нечаянный позор с глупой женщиной, позор, пришедший к нему опять-таки из-за его лица, его красивенького лица…
Это было — вспышка, настоящее озарение, как вывернувшееся из-под ног поле роз из того сна. Нечто придающее значение всему и сразу: иначе и быть не могло! Иным и не мог оказаться человек, сейчас костяшками пальцев разбивший ему губы: а кто еще мог выбивать — изнутри наружу — любовь и милость у того, который шесть лет назад… нет, семь, число Господне, как быстро время летит, — семь лет назад словно в насмешку над самим понятием жертвы пытался ножом изуродовать собственное лицо! Как сын богатеньких родителей, в показном припадке любви к бедности швыряющий луидоры в темную реку. Вот кто он такой был — богатенький, ни краешком не зацепивший настоящей бедности нищенствующий брат Аймер, вот о чем это на самом-то деле было — «Вырежь его», как можно было не видеть столь очевидного! Все возвращается, Аймер, все возвращается, вывернутым наизнанку, перевернутым — для большей аллегоричности, как вернулось к апостолу Петру распятие, рядом с которым он побоялся некогда встать. Светильник тела есть око, снова о том же, и его око, украшенное шрамом над воспаленным веком, сейчас на краткий миг увидело безносого — Боже мой, не безносого, а Жака, он крещен в честь святого Иакова! — увидело стоящего напротив как он есть. Сглотнув кровь, чтобы не сплюнуть на хабит — Аймер выговорил, с трудом подбирая слова:
— Жак, послушай… Не я, не мы сделали это с тобой. Но ты… ты и меня прости… за тех, кто сделал.
Плохой я проповедник, не умею донести до публики простую такую мысль, уныло подумал Аймер, когда в ответ получил удар по носу — и конец проповеди без его на то воли захлебнулся носовой жижей. И в грохоте крови, прилившей к голове, он услышал новый громовой звук — гулкий лай, бухнувший, как из бочки, перекрывающий даже молодой голос; но обладателя этого голоса и по силуэту можно было узнать мгновенно — львиная грива кудрей стояла вокруг головы темным нимбом. Давно Аймер никому так сильно не радовался — и даже устыдился этой радости, унизительной и дурацкой радости видеть врага — нормального врага, не кровавого безумца.
— Ты спятил, Жак, — Раймон хлестнул себя ладонью по бедру, сдерживаясь, чтобы не хлестнуть Жаку по роже. Белый высокий пес у его колен, чуя настрой хозяина, поднял губу, показывая зубы. Ух и зубы! Ножи, а не зубы… Жак, понимая все верно, на полшага отступил.
— У тебя, Жак, черти в голове в кости играли, весь ум поотшибали. Слов не понимаешь — или тебе франки вместе с ушами весь резон отрезали?
Жак как-то глухо рыкнул, но и Черт не замедлил рыкнуть в ответ — и не чета Жакову… Отдаленный рокот грома, а не собачий рык.
— Много ты тут воли взял, — буркнул безносый, окончательно смиряясь. — Собаку притащил, чтоб она своих грызла? Думаешь, Марсель не узнает?..
— Ступай, проветрись, — Раймон недвусмысленно помавал большим пальцем в сторону выхода. — Марсель мне не голова. Помогаю ему по своей воле, потому как ничьей надо мной воли нету, кроме моей собственной. А собаку притащил за делом, чтобы сторожить помогала. С таким псом тут и нас с тобой не надобно, он привык за сотней овец разом следить. Поди, Жак, проветрись, послушай доброго совета. А я посторожу. Да у порога в плетеной бутылке кое-что от моей сестрицы найдешь. Смотри — больше трети не выпей! Это нам на двоих, до завтрашней ночи.
Жак, пригнувшись и еще бормоча под нос… под дыру из-под носа, вышагнул на сумеречный свет — как показалось Аймеру, не особенно-то неохотно.
— Так, — сказал Раймон, в два длинных шага преодолевая расстояние до стены и склоняясь над ними. Света было совсем мало, но все, что нужно, он уже разглядел — и размазанную кровь на Аймеровом лице, и то, как криво сидел он, припадая на больной бок. — Так. Жак — дурень бешеный. Чтоб его черт побрал.
Услышав свое имя, белый пес повернул голову, прянул ушами, ожидая приказаний. Потом вернулся к прежнему занятию — он внимательно обнюхивал Антуана, размышляя, лизнуть или не лизнуть какую-нибудь из его ссадин. Антуан, с детства понимавший собак, едва ли не слышал медленный, как у ребенка, ход его мыслей. Лечить людей языком пес привык, а этот человечек — не враг хозяина, старый знакомый, лишь слегка изменивший запах… Хозяин кричал на другого человечка, который его бил… Значит, наверно, можно? Пес с богохульным именем, не знавший, что его имя — богохульное, выкатил наконец шершавый язык и смахнул у Антуана сукровицу со скулы. Вот теперь барельеф про Лазаря был завершен во всей полноте. Впервые в жизни Антуан подумал, что библейские псы, лижущие язвы, — это ведь не добавочное унижение, а подарок Божий бедняку — если люди такие сволочи, то Господь посылает псов, чтоб подлечить раны их целебной слюной. Как в детстве говорила ему матушка, когда пятнистый старенький кобелек пугал малыша, лижа его ссадины — не бойся, сынок, кошка чиста снаружи, а внутри грязна, а собака — наоборот, внутри чистая.
Раймон вытащил нож, и Аймер невольно отшатнулся.
— Сейчас я тебе развяжу руки. Умоешься. Разомнешься малость, — объяснил пастух, усмехаясь его дрожи. — Есть-пить он вам не давал? Так я и думал.
— Спасибо, сын мой, — совершенно искренне выдохнул Аймер, когда пастух, помогая себе незаточенной стороной ножа, освободил его руки от пут. Руки! Счастье-то какое… Хотя, едва получив свои пясти в собственное распоряжение, Аймер сразу понял, почему Раймон счел безопасным его освободить: пальцы его едва двигались, по ним бежали ледяные искры.
— Да на здоровьишко. Только, парень, не называй меня сыном, договорились? Я помню своего отца. Он годочками тебя постарше. И, ей-Богу, монахом не был. Ясно?
— Вполне ясно… друг мой.
Раймон скривился, будто жевал кислый апельсин.
— В дружки мне тоже не набивайся. Друг нашелся… От таких друзей, как ты, моя мамка еле ноги унесла в сорок шестом. А у нее, к слову сказать, сестренка была на руках, и я мелкий за юбку цеплялся. Несчастье, вот ты кто. Без такого друга легко обойдусь.
— Как скажешь. — Аймер изо всех сил старался не злиться — плохая идея прямо тут полаяться с единственным человеком, который обращается с тобой малость по-человечески. — Но надо же мне как-то тебя звать.
— Зачем звать? Я сам прихожу. А если не прихожу, так у меня имя христианское есть. Ты, небось, слышал. Так, давай сюда ноги. И не вздумай на этих ногах плясать к выходу. Черт тебя живо остановит.
По хозяйскому тону безошибочно постигая, что на этого человека хозяин сердится, пес смотрел на телодвижения Аймера с нутряным ворчанием. Ясно дело, одного жеста достаточно будет, чтобы…
Когда путы были сняты с Аймеровых ног, он сразу попытался встать — и не преуспел. Куда уж там «плясать к выходу» — Раймон, насмешливо хмурясь, наблюдал, как растирает монах онемевшими руками онемевшие же щиколотки, старательно шевелит пальцами ног. Встать удалось со второй попытки — однако стоял он неверно, пошатываясь, также неверно сделал пару шагов для разминки — тут монотонный рык пса стал на полтона громче, и хозяину пришлось положить ему руку на загривок, чтобы успокоить. Аймер все же предпочел снова сесть.
— На вот, попей.
— А… ему?
У монаха хватило воли не вцепиться во фляжку обеими руками, но кивнуть на товарища.
— В свой черед. Сперва ты, потом он. Тебя завяжем — его развяжем, и что свяжем, то и будет связано, а что развяжем — то развязано, пока опять не надо будет вязать. Так вот и кюре говорят, верно, Черт? Пусть полежит малость. Ты пей давай. И умойся, что ли.
— Вода еще… есть?
Странно обсуждать хозяйство с Раймоном — словно бы осведомляться у келаря о наличии вина — словно бы так и надо, это теперь их жизнь, это теперь — их монастырское, можно сказать, начальство. В недолговечном монастыре на двоих. «Не было бы у тебя никакой власти надо Мною, если бы не дано тебе свыше», вспомнилось некстати… Вот же ум проповедника, странное орудие — когда зовешь его на помощь в экзамене или перед паствой на кафедре, порою молчит, как камень, а когда не надобно — так и извергает цитаты из Писания.