— Господи, не в ярости Твоей обличай меня… …и не во гневе твоем наказывай меня…[11]
Слава Богу, и Антуан подхватил. Шепот его — насколько можно судить о шепоте — постепенно выравнивается; братья лежат рядом лицами вниз, чтобы не затекли связанные за спиной руки, лежат слепые, подбородками в сладкую листву, и уже почти поют — голос Писания уже почти действует, потому что, в конце концов, не зря поставил Господь Аймера старшим. А что они могут сделать с нами? Могут бить, могут убить даже. А более ничего.
— И душа моя сильно потрясена… Ты же, Господи, доколе?..
Как говорил Игнатий Антиохийский — «только вода живая, говорящая во мне, взывает мне изнутри: Иди к Отцу!».. Эх, вот только Брюниссанду не успели повенчать с Арнаутом… И Анри будет очень волноваться… Не попрощались толком с Анри… Он будет рад, должен быть рад — сразу два брата в мученики, новые заступники у монастыря, у Ордена… должен быть рад… за нас… радуйтесь с радующимися. А за себя будет плакать, конечно. И Гальярд, еще ведь Гальярд… вот бы еще хоть разок толком поговорить с Гальярдом. Исповедаться. Просто посмотреть… на его кривое, некрасивое и старое, такое дорогое лицо… И небо… Небо Арьежа… серебряный туман, запахи с гарриги. Вино и вишня. Солнце. Свет и тепло… Господи, хоть бы еще разок побыть на солнце, прежде чем умирать.
— Ибо в смерти нет памятования о Тебе… Во гробе кто будет славить Тебя?
Я, я, Господи, буду и во гробе, буду и там надеяться, что выведешь, из вечного гроба — и из этого, временного… Как же он тут жил, в тысячный раз подумал Аймер, прижимаясь боком к Антуану, к очагу тепла. Как жил тут старый еретик? Ведь когда пришли за ним, именно тут его застали, читающего при свече; не спал он в более теплой ближней пещерке, а именно тут сидел, в промозглом холоде, накинув на плечи шерстяное одеяло. Одеяло… Вот одеяло бы! Впрочем, в тюрьме еще хуже, потому что в тюрьме долго, а именно на тюрьму обречены были все те люди — ледяной старец, и кривой еретик с ним, нами обречены были, окованные скорбью и железом, а странно ли, что и мои руки теперь опутаны узами, и может, если через нас к кому из них — ради Церкви даже, ради прочих людей — пришли узы и холод, наши узы и холод пойдут худо-бедно в искупление… Это ведь война.
— Блажен человек, которому Господь не вменит греха… И в чьем духе нет лукавства…
Потому что все честно, им и страдания могут пойти во спасение вечное, а нам… а нам могут… страдания… чччерт, как все-таки на животе лежать неудобно, есть у человека пара специальных покаянных костей спереди — в жесткое ложе впиваются и ломят от холода… а на бок нельзя, руки беречь…
— Когда я молчал, обветшали кости мои от вседневного стенания моего. Ибо день и ночь тяготела надо мной рука Твоя…
Антуан уснул на середине 101 псалма — пятого из семи. Аймер дернулся, когда не получил ответа на стих — но, расслышав вместо шепота тишайшее размеренное дыхание, не стал будить соция и сам дочитал за него. Дочитал, в первый раз глубоко удивляясь, неужели и псалмопевец когда-нибудь лежал лицом в прелые листья в пещерной тьме, со связанными руками и ногами, не зная, что будет с ним завтра, лишь краем уха ловя отзвуки голосов… Голосов врагов, которые, должно быть, далеко-далеко на краю земли решают, насколько сильно тебе дальше мучиться.
Псалмопевец ведь знал.
— Изнурил Он на пути силы мои… Сократил дни мои… Я сказал: Боже мой! Не восхить меня в половине лет моих…
Мне ведь и тридцати нет, а Антуану того меньше… На все Твоя благая воля, но если так, уж поскорей бы?
Но Ты — тот же, и лета твои не кончатся…
Аймер провалился в сон, как в ледяную воду, не успев приступить к любимому сто двадцать девятому.
Он проснулся оттого, что у него зверски затекла рука.
Нет, не рука… руки. Обе. Что-то не так было, отлежал, что ли, и не двинуть же рукой — только морозкая колотьба до самой шеи — надо скорее перевернуться на бок, высвободить руку, потом другую, потом…
Мокрые и грязные листья тут же набились в рот, и, уже проснувшись, глотая мутный свет и горечь, Аймер постепенно вспоминал, что же стряслось, что стряслось такое — и вчерашнее краткое торжество его перетекало в отчаяние. Впрочем, нет, всего лишь в тоску, вгоняющую в дрожь.
Антуан — комок влажной ткани, зябнувший рядом — тихо застонал, пробуждаясь от его движения. Тоже попробовал, еще сонный и не помнящий, выпростать затекшие руки.
— Аймер… Что… Ох, Господи…
На слабый шум в пещерку тут же сунулась голова. Непонятно, чья — темный силуэт; лишь когда он вошел — с откинутым капюшоном, стесняться-то некого — стало видно, что это безносый. Он ухмылялся — довольно радостно ухмылялся, как никогда походя на черта; или то было свойство его изуродованного лица — всегда кривиться в этой страшноватой ухмылке? Этот почти богословский вопрос об образе и подобии Божием Аймер мог бы решать довольно долго, если бы безносый не решил живенько поздороваться по-своему, отвесив пинка ближайшему белорясному — то есть Антуану, который живо сжался, но ни звука не издал.
— Утречка доброго, франки! Чего прикажете? Может, к завтраку вас позвать? С утра изволите гусиного паштета или чего попроще сойдет, например, пара сабартесских свеженьких тычков?
Хохоча собственной шутке, он пнул и Аймера — пришлось в лодыжку, прямо по кости, больно, так что лицо того вопреки его воле изменилось, как ни старался он по-мученически терпеть.
— Просыпайтесь, подымайтесь, на молитву собирайтесь, братия, — почти что пропел Жак, наугад пиная еще пару раз — кого куда пришлось, одного в бок, другого — протанцевав на другую сторону — в живот, который Антуан не успел защитить коленями. — Вот я вас проведал — пойду, посижу, перекушу ветчинкой!
Так же напевая и приплясывая, их тюремщик выбрался наружу, и его козлиный голос прозвенел откуда-то с вольного воздуха.
— Он сумасшедший, — прошелестел под боком Антуан. На щеке его отпечатался рисунок листьев, в глазах еще стояла боль от удара. — Он спятил совсем. Он нас так убьет.
Аймер проглотил слова о том, что смерть — отнюдь не самое страшное. И что, может быть, лучше бы им получить эту самую смерть, быструю и понятную, от рук этого рутьера, чем дождаться… дождаться наконец того, что для них эти люди приготовили. А что они такое приготовили, он и предположить пока не мог. Но говорить об этом он не стал, разумеется.
— Смерти боишься, брат? Ты не так давно исповедовался. Тому, кто в правде ходит, смерти бояться нечего.
— Я и не… боюсь, — прошелестел Антуан, прикрывая глаза.
— Будь мужчиной и монахом, брат. Умирают люди и младше нас, и лучше нас. Смерть за всяким приходит. Если она приходит за тобой в миссии — тебе же лучше.
— Да, конечно, — еще тише отозвался тот. Отворачиваясь.
— Да что с тобой такое?.. Почему ты молиться не можешь?..
Так спросил Аймер своего соция, умолкшего на середине псалма. День, должно быть, только расцветал над апрельскими горами, выдавая себя лишь цветом пещерной арки — судя по нему, соседняя подземная палата была освещена несколько больше, чем огоньком лампады, как вчера.
— Стыдно сказать… живот… схватило.
Аймер понимал соция более чем хорошо. После вчерашней обильной трапезы у Брюниссанды они успели разве что пару раз посетить отхожее место, а ночка выдалась настолько бурная, что простые плотские потребности отошли — когда готовишься к смерти, дух нередко подчиняет тело до крайней степени. Нередко — но не всегда. Подготовка к смерти наутро уступила место невнятной острочке, и тело пробудилось со всеми своими нуждами. Горло Аймера было сухим, внизу живота неприятно тянуло, из-за связанных рук ломило шею. Однако происходящее было не только унизительно, но и жутко нелепо — тоже мне, возжелал мученического венца, — не вышло из тебя святого Стефана, лежи теперь кулем и думай, где бы и как помочиться! Свойственная многим южанам смешливость Аймера брала верх над плотским неудобством, и он с удивлением почувствовал, как к гортани поднимается настоящий смех. Пару секунд он сдерживался — еще чего не хватало, посреди молитвы — но его хватило ненадолго, и он часто задышал, чтобы не расхохотаться в голос. Антуан повернул голову, тревожась, отчего задыхается его товарищ, но Аймер уже не мог бороться и захохотал, как на деревенской ярмарке. Смеяться было бы легче, будь у Аймера свободные руки, но он и так преуспел — согнувшись вдвое, как креветка или младенец в утробе, он вовсю мотал головой, не зная, как утереть выступившие слезы. Смех взял его сильно и сразу, как бывает только в отчаянном положении, когда не можешь заглянуть и на час вперед, поэтому целиком живешь этим мигом.
— Ты… что?.. Что нашел… смешного? — уже заражаясь бешеным весельем и тоже дыша неровно, вопросил Антуан. Смеху Аймера, когда того всерьез разбирало, помнится, не мог противостоять никто из его новициев. Подхватывали эстафету стремительно, так что смеялась вскоре вся рекреация, и очень он любил рассказывать в назидание историю о магистре Иордане и молодежи, хохотавшей на комплетории. Любой бенедектинец бы поседел, всерьез слагая трактаты о том, смеялся ли Христос! А наши-то отцы основатели…