— Тогда где же она, истина? — воскликнул врач.
— Где? Я безнадежно искал ответ, — произнес Рабле. — Ради истины я пошел дальше, в пустыню, в Кумран. Название тебе ничего не говорит. Это место расположено у Мертвого моря, в кругу пещер. Там я встретил отшельника. Он не был ни иудеем, ни христианином, ни мусульманином — просто человек, старец…
Франсуа замолчал, словно чего-то испугался. В мозгу доктора медицины возникло много неотложных вопросов. Но добиться чего-нибудь мало-мальски вразумительного от Рабле было уже невозможно. Сраженный вином, он тотчас заснул.
* * *
Каким-то особенно нереальным казался период, когда зима 1533 года не спеша переходила в весну.
Весьма словоохотливый в таверне Люнеля, Рабле словно воды в рот набрал. И когда Нострадамус заводил разговор о Иерусалиме, Риме или таинственном Кумране, его друг неизменно отделывался шутками, переводил разговор на другую тему или предлагал прокатиться верхом. Они ехали вдоль побережья до Сета и Агда.
Как-то решили остановиться в Сен-Реми. Едва старая Мадлен, для которой такого рода приезд оказался целым событием, пришла в себя от радости, как Рабле снова увлек друга в дорогу.
Наконец на пару дней они остановились в Авиньоне. Там поэт небрежно рылся в книжных лавках, расположившихся под стенами папского дворца. Казалось, что в то же время он подглядывал за Мишелем, которого прогнал из Сен-Реми. Рабле начал подтрунивать над ним, однако Нострадамус, вспоминая о разочаровании матери, настаивал на том, чтобы вновь вернуться туда и побыть там подольше. Рабле убедился в необходимости поездки и, более того, сам сопровождал доктора медицины в лавандовую землю, расположенную между Роной и Дюрансом.
Вернувшись в Монпелье, поэт стал еще более задумчивым. Часто молчал часами, затем вдруг принимался мучить Мишеля вопросами о планах на будущее.
— Буду лечить и помогать, где только представится возможность, — отвечал в таких случаях Нострадамус.
Но сам еще не знал, останется на побережье или в другом месте. После относительно спокойных лет в нем как будто проснулась извечная потребность начинать все сначала. Но советов поэт ему не давал. Казалось, сорокалетний Рабле тоже страдал от душевного беспокойства.
Когда в очередной раз друзья выпивали в Люнеле, Франсуа начал бахвалиться своим произведением, которое задумал, шатаясь по белу свету. Оно, как выяснилось, даже было частично готово и даже переписано набело. Он пересказывал похождения Гаргантюа и его сына Пантагрюэля, зачитывал остроумные диалоги, которые казались еще талантливее из-за кабацкого шума и гама, окружавшего друзей.
Неслыханные импровизации Рабле настолько захватили Мишеля, что позднее, когда его друг был уже пьян как сапожник, Нострадамус вспомнил о другой пирушке, в таверне «У повешенной собаки». То, что прозвучало тогда в Рождество, подействовало на врача гораздо острее, чем все теперешние рассказы о выдуманных великанах. И сильнее прежнего захотел Мишель разобраться в рассказанном месяц назад. На следующее утро он снова задал вопрос о Кумране, старце и истине.
Еще не оправившийся от похмелья, Франсуа пристально взглянул на него, затем согласно кивнул головой и сказал:
— Давай еще разок съездим к морю! Там-то, под соленым ветром, ты все и узнаешь!
* * *
Они присели на остов лодки, наполовину погрузившейся в песок. Шпангоуты и обшивка корпуса заметно покоробились от времени. Волны бились о берег, отступали и снова накатывали. Рабле долго всматривался в море, на восток, и наконец прошептал:
— Старец из Кумрана укоренился в вечности, как никто. Не был он ни иудеем, ни христианином, ни мусульманином, но тем не менее до конца прошел духовный путь. Искал в книгах, так же как и в сердцах людей. Искал в Торе, Евангелии и Коране, обнажая суть мысли с помощью интуиции, и наконец почти все отбросил, но здравое ядро сохранил. И также сохранил полноту восприятия жизни. Разговаривал с раввинами и еврейскими рыбарями, с монахами и пилигримами. Скакал с сарацинскими воинами и кочевал с мусульманскими караванами. Встречался с преступником в роскошном одеянии и со святым в жалком рубище. Познал несказанную сущность, заключенную в чистых и раскрытых человеческих глазах…
Рабле замолчал. Казалось, он борется с самим собой. Мишель не решился помешать ему. После долгой паузы поэт снова заговорил. Голос его теперь звучал громче:
— Старец завоевал Истину, заново открыл учение — то и другое простерлись в вечности. Вневременная Истина, которую Моисей проповедовал так же, как Иисус или Мохаммед. Каждый из них, как и безвестные мудрецы, которым несть числа, кружил вокруг единственной сердцевины и тем самым приносил на землю весть о милосердии, мире и человеческом взлете. Каждый в свое время и у своего народа. Трясине и адской пучине они снова и снова противопоставляли мятеж, а острому углу — овал… Эта несгибаемость…
Рабле прервал свой невнятный монолог, повернулся, и взгляд его, до сих пор созерцавший море, встретился со взглядом Нострадамуса. Мишель вздрогнул, с губ другого человека слетело это слово — «несгибаемость», его собственный бич и его собственная движущая сила.
В этих двух скрещенных взглядах родилась обоюдоострая истина. Друзья пришли в себя. Рабле кивнул головой и продолжал:
— Но человеческое учение, весть человека к человеку — единственная истина, пережитая душой, истина, существовавшая в настоящем, — она во все времена и во всех народах пробуждала в человеке скота! И эта скотина, этот Молох, находил безошибочное средство, чтобы снова затемнить и уничтожить истину. Если церкви всех религий начинали утолять собственную жажду власти, чистое слово в теологии приходило в упадок, а милосердие претворялось в ненависть. Под властью попов, которым было все равно, каким кумирам поклоняться, человечество было низвергнуто в пропасть, и до него уже не долетала музыка звезд. Вместо этого в Крестовых походах и священных войнах человек убивал человека, пытал и вырезал себе подобных и вгонял отравленный клинок кинжала в собственную плоть! — Внезапно Рабле вскочил, подошел к волнистой кромке прибоя и воскликнул: — Нынче Рим называют великой блудницей! Христианство никогда не понимало евреев, мало того, всегда, с самого начала, римская церковь и не желала их понимать. Великого пастыря она низвергла до уровня идола на кресте и даже предала тех, кто был его истинным учеником. И прежде всего предала апостолов Петра и Иакова. Она сдавила мертвой хваткой всю Европу и проливала потоки крови, чтобы насытить жажду золота и власти. — Поэт погрозил кулаком в сторону востока и тут же снова закричал: — Но исламская вера ничуть не лучше! Когда, спустя пять веков после еврейского мудреца, пришел Мохаммед, у него не было иного стремления, кроме как повернуть растленное человечество к Иисусу и Моисею. После того как два учения — Ветхий и Новый Завет — стали блуждать впотьмах, он возжаждал снова влить обе струи старого вина в новые мехи. Но едва перешел в мир иной — вернулся к тому, кто его послал на землю, — как его приверженцы и самозваные последователи обнажили меч, рассекли его волю к единству на две половинки — на шиитов и суннитов, взаимно вырезали друг друга и не утихли в своей жажде крови, пока исламский зверь не вонзил клыки в христианского и не сделался таким же оборотнем. С тех пор Змей стиснул в своих кольцах Европу, Африку и Азию, от Испании на западе до Палестины и Константинополя на востоке. Двуглавый римско-арабский Змей.
Этот бич человечества был страшнее любой чумы. Вот чему учил меня старец из Кумрана после того, как я во время странствий сам уже дошел до этой истины и, пресытившись человеческой мерзостью, хотел наложить на себя руки. Потому что — как бы там ни было — я верую в Бога и предан Ему, хотя и не лицезрел Его. Но старец указал мне выход. Кротко вел он меня к источнику Моисея, Иисуса и Мохаммеда. Я многое понял у берега Мертвого моря. Снова, я верю, передо мной воссияет свет.
В то время как Нострадамус внимал, завороженный словами друга, Рабле достал странной формы амулет, который носил привязанным на шее за простой кожаный шнурок. Амулет походил на крест. Крест четырьмя концами был вписан в окружность. На бронзовом кольце были вытиснены еврейские буквы.
Мишель разобрал надпись и прошептал:
— Адонаи!..
— Адонаи! — повторил Франсуа. — Это имя лежит в основе самого древнего и вечно живого учения. Ты знаешь, что это слово всеобъемлюще. Это слово, и ты тоже знаешь, означает имя единственного Бога! — Поэт глубоко вздохнул и продолжал: — Видишь, как бесконечный круг ограничивает бесконечный Крест? Двуединый знак вытягивает свои концы на север, юг, восток и запад, что означает Инквизицию, ненависть к евреям, охоту за ведьмами и Крестовые походы. Но круг — бронзовая Роза — также объединяет в себе противоположные металлические концы, укрощая зло. Эта Роза — знак любви, знак истинного человечества. В ней — спасение человечества. Враждебная Кресту на Западе и полумесяцу — на Востоке, Роза объединяет Запад и Восток, хотя и замкнута на Кресте или вокруг кривой сабли — воинственного мусульманского символа, породившего знак полумесяца. Вот та весть, которую я мог и хотел принести тебе, друг мой! Это знак тайного общества. Во все времена оно выступало во имя добра, против зла. Этот знак — сам свет, блистающий во тьме кромешной. Многие из тех, кто был проклят церковью как еретик, были привержены ему. Мыслители, мечтатели, поэты и врачи — врачи, Мишель! — носили его — безразлично где: снаружи или в сердце своем. Он дан был Ордену Тамплиеров, дом которых возведен не из мертвого камня, но основан на жизнетворной воле. Однако — и ты это тоже должен знать — Орден был уничтожен в Париже два века назад. Конечно, в том старце, которого я встретил в Кумране, продолжал жить орденский несгибаемый дух. Он полностью искореняет зло, но не мечом и огнем, а совсем иначе. Снова и снова воскресает надежда, несгибаемость, вопреки Молоху, от столетия к столетию. И это ответ на то, чего мы с тобой оба искали, дружище! Это истина, ради которой ты, исхлестанный жизнью, так долго бродил по свету.