— Гонец? — переспросил он слугу. — Пусти ко мне.
Айяр вошел, поясно, по обычаю, поклонившись с порога, и встал у двери.
— Ты в караване всем доволен?
— Как все. Укрыт от зноя и стужи плащом вашей заботы.
— Если тебе чего надо, скажи.
— Кони готовы. Мои люди в седлах.
— Я не о том.
Айяр тронул было бородку, но тут же опустил руку, удивленный, что правитель не сразу говорит о деле.
— Я только хотел спросить, каково вам, гонцам, в караване. Ступай. Когда понадобишься, кликну.
Айяр сбежал по ступенькам во двор и, удивив воинов, уже готовых скакать за ним следом, приказал им отпустить лошадей. Он в раздумье гадал: что случилось?
Но, привычный ко всему, скинул дорожный чекмень и пошел обратно к прочим гонцам, помахивая белым ремнем плетки.
Когда подошло время, караван снова поднялся в путь-дорогу, открылись ворота Рабат-Астана, на свежих конях тронулись впереди всех проводники и стража, следом за ними Мухаммед-Султан, по обе стороны от него его вельможи, потом, позвякивая картавыми колокольцами, верблюды, покачивая вьюки, корзины, черные бурдюки, раздутые от избытка воды. За ним следом снова воины. И снова верблюды, позвякивая и постукивая колокольцами…
Все это уходило через ворота навстречу надвигающейся тьме.
И вслед всему этому не то удивленно, не то испуганно смотрели девушки-танцовщицы, покинутые здесь по приказу Мухаммед-Султана.
1
В предрассветную прозелень неба вился, вился тонкой шерстинкой дымок над одинокой юртой в безлюдной котловине среди сутулых предгорий и недальних гор, обступивших котловинку, будто серые юрты гигантов. И чем дальше, тем выше, тем шире, теснясь и громоздясь, темнели суровые юрты до самой той высоты, где облака, изгибаясь и наползая, пытались заглянуть в глубь каменных куполов и поклониться их обитателям.
Благостная тишина сливалась с простором неба, опершегося о безмолствующее нагромождение гор. И небо начинало румяниться, в прохладе предчувствуя утро.
Вдруг верхнее облако заблистало, как златое диво.
Но мгла еще лежала в укромной котловинке, где притулилась одинокая юрта и вился дымок.
В темном тяжелом обвисшем халате Тимур стоял возле юрты и смотрел: над весенней травой взлетела и опускалась, трепетала и падала огромная пестрая бабочка, то словно цветок весны, то словно прошлогодний осенний лист, то взблескивая, как брызги утра, то померкнув в стеблях сухой травы. Невиданная бабочка чужой страны, куда снова пришел Тимур, где снова поставил свою юрту.
Он захотел побыть здесь один, пока с карабахских зимовок и становий сходятся его воинства в новом походе.
Заслоненные горбами предгорий, застывших плотным кольцом вокруг всей котловины, по всем межгорьям и ущельям, словно груды валунов, намытые древним океаном, стеснились юрты походного стана.
Стан. Становище. Там щетинились копья, там толклось полчище, занятое повседневными воинскими заботами, играми и делами. Там на склоне холма на виду у всего стана высилась островерхая богатая белая, охваченная алыми широкими полосами палатка Тимура, увенчанная золотым шишаком. Перед ее входом, вонзаясь в облака, алел шест, вознося над всем станом черные косы, перевитые золотыми жгутами и перехваченные красными узлами, а на вершине шеста мерцал золотой полумесяц — навершие великого Повелителя, его бунчук, известный не только всему мирозавоевательному воинству, но и всем тем воинствам вселенной, с коими довелось повстречаться Тимуру на дорогах войн.
Стража несла здесь строгий караул, на приколах сменяли заседланных лошадей, временами по холму к палатке поднимались сверкающие всадники. И никто во всем стане не знал, чем занят сам он, волей всемогущего аллаха поставленный повелевать ими и владеть вселенной.
Но ни караулы, охранявшие тот холм, ни стражи, сменявшиеся у входа в палатку, ни блистательные всадники, проезжавшие вблизи палатки, не видели самого Повелителя, не смогли ни поглядеть его выход, ни услышать его голос, и от этого страх перед ним возрастал и могущество его становилось непостижимым.
А он стоял. Один. И вся эта котловинка вокруг, эта утлая юдоль, была пуста, безлюдна.
Позади его маленькой юрты в каменистом овраге, где протекал студеный и шустрый ручеек, повара копали землю и перекатывали валуны, ладя очаги. Мыли котлы, свежевали баранов, перекладывали в светлых струях черные потливые бурдюки с первым весенним кумысом. Отсюда никому не было видно юрты, к которой карабкалась крутая прерывистая тропинка, охраняемая узкоглазыми барласами, беззвучно стоявшими между камнями.
Но и от юрты не было видно этого ущельица, — казалось, тропинка от юрты проваливается сразу в преисподнюю, а дальше разлеглись такие же холмы, как и везде вокруг.
Тимур стоял, глядя, как вспархивает и витает серебристо-алая, шелковая, стеклянная, редкостная бабочка.
Склонив голову, сбычившись, не отрывая взгляда, он следил за ее полетом, словно озадаченный непредвиденным явлением в еще неизведанной стране, куда пришел…
В овраге, в тесном ущельице, сторонясь поваров и не приближаясь к страже, четверо писцов, понуро стоя или присев на корточки, ничем не занятые, не зная, чем бы заняться, обменивались чаще вздохами или взглядами, чем словами. Вдруг суетливо оправляли халаты, оглаживали бороды, отряхивали колени и локти: никто отсюда не видел Повелителя, но каждый, чем бы ни был занят, внимал малейшему шороху оттуда, куда поднималась похожая на окаменевший ручеек узенькая тропинка, где вонзалась в небосвод, обозначая местопребывание Повелителя, темная струйка дыма. Одна только эта горсточка людей знала, что не на царственном холме, не в ханской высокой палатке, а в этом неприметном затулье есть он сам.
Четверо писцов, давно сжившиеся друг с другом, прошедшие бок о бок многие походы, то запахивали свои тесные темные халаты, то откидывали щекотавший шею конец пышной белой чалмы, то — в который уже раз рассматривали друг у друга письменные наборы, у каждого разные, бережно хранимые каждым. У одного старинный булгарский медный пенал свисал с пояса на короткой серебряной цепочке. И на такой же цепочке свисала медная чернильница, русская, с изображением единорога, борющегося со львом. У другого за пояс заткнут пенал, длинный, как ножны кинжала, желтой меди, арабский, с шестигранной чернильницей, припаянной на конце, где надо б было быть рукоятке. Третий вынимал из-за пазухи, оглядывал и снова засовывал за пазуху укрытый полосатым шелковым чехлом деревянный иранский пенал, пестро расписанный зелеными и золотыми узорами, обрамлявшими длиннобровых розовых красавиц в прозрачных шальварах. Четвертый писец, длиннолицый, густобородый бухарец, неразговорчивый и нелюдимый, скатанную тонкой трубочкой лощеную бумагу хранил в завитках чалмы, откуда она гордо торчала, а круглую глиняную чернильницу и свежезачиненные тростинки завертывал в лоскуток, бережно закатав его в складки кушака, отчего кушак на животе вздувался, вызывая грубые шутки и усмешки. Но бухарец Саид Ахмад Бахши пренебрегал этими намеками и знал свое дело.
Все они собрались сюда в овраг служить и повиноваться — слуги, укрывавшие от теплого ветра бурдюк с кумысом, единственный, первый в эту раннюю пору весны; повара, то разгребавшие, то сгребавшие жар под котлом, чтоб не остыла, но и не перестояла похлебка, уже готовая; гонцы в подбитых серыми степными лисами халатах, разлегшиеся с плетками в руках прямо на сырой, свежей земле, пахнувшей разоспавшимся телом, но готовые тотчас вскочить и, хлеща коней, мчаться по любой из дорог вселенной, едва Повелитель даст знак; воины охраны, неподвижно, хищно следившие за каждым.
Но Повелитель не торопился.
Желание побыть одному не проходило.
Следя за полетом бабочки, неведомо почему явившейся на свет столь преждевременно, когда и весна едва лишь начиналась и утро еще не разгорелось, Тимур вдруг потерял ее и пошел к тому месту, где она только что сверкала, где вдруг сразу исчезла. Его зоркий взгляд нигде не мог ее сыскать — ни на земле между прошлогодним сухим быльем, ни на бурых корявых стеблях. Как тут густо теснились эти иссохшие прошлогодние стебли, царапая голенища сапог…
Вспугнутая его шагами, она вдруг взлетела из-под самых его ног. От неожиданности он замер, и, успокоенная, она вновь тут же исчезла.
Он пошел осторожно. Не взлетая, она на мгновенье раскрыла крылышки и тут же опять исчезла. Остался лишь бурый листок на буром стебле. Но стебель полынный, а листок вишневый. И он совсем было подошел к этому листку, но, когда покачнулся, ступив больной ногой, листок вновь стал бабочкой. Тревожно вспорхнув, она умчалась легким полетом вдаль.
Тимур задумчиво пошел назад к юрте. За сапоги и за полы халата цеплялась густая, непролазная, мертвая трава минувшего лета, а может быть, многих минувших лет. Он остановился над этой травой, подумал о чем-то и проговорил: